изведанной им почве, — почве, созданной послереформенными экономическими и нравственными отношениями…

Своеобразен и противоречив он (как и во всем) в своих понятиях о нравственности и правде. Прощая волостным старшинам тысячные растраты, благодушно мотивируя их 'человеческою слабостью', он совершенно бесчеловечно, с какою-то варварскою, холодною жестокостью мучает, а иногда забивает и до смерти мелкого воришку, попавшегося с хомутом или холстами; разводя без помощи св. синода, по одной только 'своей мужицкой' совести мужа с женою, — народ этот в то же время порет розгами сноху, обругавшую распутника-свекра 'черным словом'.

Он таков, каким его воспитало многовековое ярмо.

Край пересекли железные дороги, в селах водворились кабатчики, в усадьбе — кулаки. Веяние трактирной цивилизации тлетворно пронеслось над тихими степными деревнями. Наряду с страшным развитием хищничества появился отхожий промысел. Зашаталась община под напором тысячи плотоядных инстинктов, зашевелившихся в степной глуши. {15}

Степной мужик тих, страшно терпелив, добродушен… Тридцать лет тому назад и с этими только качествами ему жилось хорошо: земля рожала, хлеба до новины доставало с избытком, подати выплачивались; теперь он копит недоимки, истощает землю, пьянствует и нищенствует… Прежних трех добродетелей оказывается недостаточно. Откуда же придут к нему те, которые одни только в силах противостать всеразлагающему духу времени?..

Я не знаю, откуда придут они, эти другие добродетели, и мне страшно за мой край — степную сторону, и позабыть мне ее хочется, не думать о ней…

Но отчего же эта бесконечная ширь полей, эта уныло-однообразная равнина, где-где перемежаемая едва заметными возвышенностями, эти там и сям рассеянные села, хутора и усадьбы, этот убогий народ, — с таким непобедимым очарованием влекут меня к себе? Отчего мне вечно мерещится моя бедная родина с ее безбрежными полями, вечно вспоминается ее захватывающий душу простор, ее синеющая даль? Почему предо мною неотступно встают кусты и курганы, белеют высокие колокольни и уныло звенит тоскливая мужицкая песня?..

Вот и теперь, когда тусклый свет петербургского полдня тускло брезжит в мою тесную, затхлую квартирку, когда в запыленные окна виднеется лишь узкий, как колодезь, двор да клочок серого холодного неба, когда с улицы доносится назойливый треск экипажей, лязг лошадиных копыт и возгласы кучеров, — вспоминаю я далекую родину… И кажется мне, что из какой-то едва досягаемой, чудно-таинственной дали с чарующей ясностью выступают и всецело заполоняют меня родные картины…

И тоскливая печаль обнимает мое сердце, — печаль, мучительно, хотя вместе с тем и невыразимо- сладко колеблющая какие-то странные, болезненно-чуткие, болезненно-отзывчивые струны в моей груди…

Март 1880. С.-Петербург. {16}

II. Под шум вьюги

Был пасмурный зимний день. С самого утра шла метель, дул сильный ветер. В моей холостой квартире было темно, мрачно, неприютно… Дела не было; из знакомых приехать было некому: кто отправился к празднику, — был последний день масленицы, прощеный день, — кто сидел дома, в кругу семьи. Моя семья была далеко…

Большие стенные часы безукоризненно отбивали такт. Они одни только нарушали сумрачную тишь, окружавшую меня, — они да смутный шум вьюги, бушевавшей за окнами… Книг не было, — только вчера отослал в городскую библиотеку обменить на новые.

Тоска одолевала меня… Я и курил беспрестанно, и вымеривал тяжелыми шагами мою длинную комнату, и бессознательно всматривался в волны снега, бившие в стекла… А тоска росла пуще и пуще… Пошли бродить думы, воспоминания… все горькие, невеселые, под стать к погоде, под стать к скучному сумраку, лившему в окна… Напрасно я разыскивал в этих думах, в этих воспоминаниях яркого, светлого луча, напрасно напрягал память, вызывая его, этот луч, эту ободряющую полосу света… Все было — сплошная одуряющая тьма… Моя память упорно отказывалась воспроизвести светлое, радостное и, как бы издеваясь надо мной, назойливо рисовала все скверное, все мучительное моего прошлого… Ряд фактов, один другого безотраднее, один другого тяжелее, вставали и медленно проходили предо мною, каждый отзываясь тупою болью в сердце… И как живо представлялись мне эти факты… С какой убийственной ясностью подробностей!.. Они угнетали меня… Они заполоняли мою мысль, мои {17} чувства… Мало- помалу самое желанье радости и света остывало во мне, обессиленное наплывом горя… Все во мне переполнилось этим горем, этою тоскою… Не той тихой, меланхолической тоской, которая часто неразрывна и с хорошими минутами, а той, от которой бежать хочется куда глаза глядят или разбить голову об стену…

'Хоть бы поехать куда!' — вырвалось у меня. А куда сунешься, куда поедешь в такую бешеную погоду? Куда вырвешься из этой проклятой норы?.. Я с ненавистью оглянул комнату…

Полусумрак тускло освещал белые каменные стены, чисто вымытый пол, стеклянный шкаф с кипами запыленных бумаг.

Маятник неутомимо отчеканивал такт… Вьюга металась в окна… Где-то под полом скреблась мышь…

Невыносимо…

'Поеду к Панкратову, — решил я, — что ж что погода?… Три часа езды не много'.

Был час пополудни.

До Панкратова считалось тридцать верст. 'Еду!' — проговорил я, упрямо отгоняя назойливые мысли о погоде, о скверной дороге… Из дома меня словно гнал кто…

Выехал я из своего хутора в два часа. В поле несла сильная подземка… Ветер гнал беспорядочными волнами сухой снег. В двадцати шагах ничего не было видно. Но с дороги снег сметало, и ехать было можно. Колокольчики глухо звенели под дугою, прозябшие пристяжные уносили на славу…

— Эй, потрогивай, Яков, не рано! — покрикивал я, глубоко вдыхая холодный воздух и выставляя лицо в упор рьяному ветру.

— Ну вы, дети! — погонял Яков, слегка покачиваясь на облучке, и «дети» неслись, взрывая рыхлые сугробы… Дух захватывало… Что-то свежее, бодрое разливалось по жилам…

А «погода» все усиливалась. Над полем ложился сумрак. Тяжелые тучи облегали небо. Ветер свирепел…

— Эй, приуныли, голубчики!.. — понукал расходившуюся тройку Яков, молодцевато посвистывая и помахивая кнутиком… И тройка неслась… Колокольчики стонали {18} и захлебывались… Пристяжные отфыркивались от снега, влипавшего в их горячие ноздри… Под полозьями скрипела морозная дорога… Вешки серыми пятнами мелькали сквозь клубы снега…

Проехали пятнадцать верст. Потянулась длинными рядами изб Большая Березовка. Сумрак сгущался… Из свинцовых туч, низко прилегших к земле, повалил снег; ветер крутил его и разгонял по полю… Лошади начинали уставать. Колокольчики звенели порывисто, словно нехотя…

— Не ночевать ли нам, Яков, а?

— Ну… с чего… Тут, по реке-то, до Россошного доберемся…

До Россошного считалось семь верст.

— Ступай до Россошного!

Опять выехали в поле. Дорога виднелась только под копытами лошадей и становилась тяжелою. Повеяло сильным холодом. Быстро вечерело…

Добрались кое-как до Россошного. Оставалось восемь верст… Дорогу положительно завалило… Посоветовались мы с возницей: 'Что делать? Ехать без проводника немыслимо, ночевать не хочется, — пути-то немного осталось…' Порешили искать проводника. Остановили лошадей среди улицы, и Яков пошел по ряду изб, уж кое-где мигающих огоньками.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату