непонятная форма — ни немецкая, ни советская, ни российская, и лишь трехцветная нашивка на рукаве подсказывала моему подсознанию (сознание было в отключке), что передо мной, видимо, власовец.
Я слушал его, и ощущение какого-то дикого смешения времен невероятно усиливалось. Ведь говорил он о кровавом большевизме, о сталинских репрессиях, ну совсем будто перед нами сидел не человек, а телевизор. И лишь слова об освободительной миссии германской армии как-то возвращали наши мысли в военные годы.
А потом нас о чем-то спросили, и мы хором выразили готовность. Спирт даже выкрикнул «Хайль!»
Потом мы были в какой-то казарме. Туман в голове не рассеивался. Должен сказать, что этому хорошо поспособствовал «Хайль» Спирта. Не то, чтобы подавленность была вызвана осознанием предательства. Осознания никакого не было. Сознание вообще где-то отсутствовало. Но общение с власовцами вызывало ощущение какой-то ирреальности. Ведь говорили они и мыслили так, как это стало распространенным в наше время. Те же политические взгляды, та же трактовка истории: и советской, и дореволюционной, царской, и даже те же этические принципы, вернее, та же беспринципность моральная, человеческая. Тот же практицизм, полный политический пофигизм, какой-то животный фетишизм. Это были абсолютные наши современники, только почему-то жившие в годы второй мировой войны.
Если в мире существует машина времени, то это несомненно была какая-то ее экстравагантная модификация. Она будто перенесла сюда не людей, а их свинские сущности. У меня от общения с власовцами конкретно съезжала крыша. Я никак не мог отделаться от ощущения, что я все-таки в своем времени. А если я встряхивался, прогоняя от себя это наваждение, то оказывался в состоянии не менее странного раздвоения: будто это не власовцы были передо мной, а наше поколение, заброшенное сюда машиной времени, чтобы воевать на стороне фашистов.
Но, похоже, что не только у меня от этого голова шла кругом. Череп почему-то стал прятать свою татуировку. Однажды, когда он переодевался, я невольно остановил на ней свой взгляд (надо ли говорить, что теперь я уже смотрел на нее в легком шоке). Увидев это, Череп вдруг сильно покраснел и быстро оделся. Затем он мертвецки побледнел, и весь день ходил, не проронив ни слова. А наш Чуха в конце концов стал докапываться до власовцев, почему у них российский триколор. И однажды в ответ на его занудство один из власовцев прочитал нам целую лекцию о Петре Первом, Николае Втором и о великой столыпинской России.
Чуху это нисколько не удовлетворило. Он сам о столыпинской России мог преподать целый курс.
«Но немцам-то, — по-бычьи упирался он, — зачем это? Почему они разрешили Власову взять имперский флаг?»
«Они же, — твердил Чуха, — не собираются возрождать великую Россию. В их планах превратить нашу страну в колонию».
В ответ власовец понес что-то об искоренении большевизма и о желании жить в великой Германии.
«Ну, большевизм — это понятно, — встрял в разговор Череп. — Им мы по самое горло…»
Я непроизвольно усмехнулся. Ведь Череп родился на закате советской власти и вряд ли помнит что- либо конкретное о большевизме.
«Но Родина?…» — продолжил Череп.
«Родина у человека там, — перебил его власовец, — где ему хорошо!»
«Да под этим триколором, — вдруг послышалось из глубины казармы, — Российская империя не одерживала ни одной победы. Вот и весь секрет приязни германцев именно к этому флагу: не является он в глазах европейцев символом российского могущества».
«А для колонии как раз!» — донеслось после паузы из-за казарменных коек.
«Ну ты, знаешь! — вскинулся власовец, собравшийся пожить в великом Рейхе. — Прикуси язык. А то вместе с головой лишишься».
«Дурак! — было ему ответом. — Эти-то слова германцам будут, как бальзам на душу. Они еще и доппайком за них наградят».
«Вот увидите! — нарочито громко сказал первый. — Наш флаг будет развеваться над Кремлем!»
Тут пришла очередь раскрыть рты нам — четверым «путешественникам во времени».
Спустя несколько дней нашу четверку развели по разным ротам. Я попал в диверсионную группу и больше своих пацанов не видел… ни разу в жизни…
Не знаю, не могу сказать, что скучал по ним. Как-то не прикипели мы друг к другу. Ну разошлись наши пути — ну и ладно. Главным для меня было мое собственное будущее. Попасть назад в свои двухтысячные я уже не надеялся и как жить дальше в этом времени тоже не понимал. Поэтому просто ждал, куда вывезет кривая.
Хотя, пожалуй, признаюсь, наше коллективное предательство отравило наши отношения. В последние дни я вообще старался избегать общения со своей четверкой.
Когда меня забрасывали в тыл Красной армии, я не строил никаких планов. Не собирался ни переходить к нашим, ни выполнять немецкое задание.
Арестовали меня сразу же. Группу положили на месте. А мне повезло. Может, потому и повезло, что не стал суетиться, убегать, отстреливаться, а просто упал, врос в землю и лежал, ожидая, пока меня найдут.
На допросе ничего не стал скрывать, ни юлить, ни выкручиваться. Честно рассказал и о двадцать первом веке, и о купании в озере, и об окопной жизни, и о разведке, и о пленении, и о дружном «Хайль», и о базе власовцев, и даже о том, как принял портрет Гитлера за портрет нашего нового президента.
Естественно, моим словам о двадцать первом веке никто не поверил. Мне никто не стал задавать идиотские вопросы о годе окончания войны и о других «пророчествах», как это всегда показывают в фильмах. Даже если бы я крикнул о предстоящих сталинградском и курском сражениях, меня никто не стал бы слушать. Ведь это были нормальные люди, а не киношные герои.
А затем были лагеря.
Ничего не хочу о том периоде рассказывать. Я сам в свое время до одурения насмотрелся об этом фильмов, и после реальных лагерей мне эта тема до рвоты противна.
Могу лишь сказать, что довелось побывать в жутком сброде. Это в фильмах показывают исключительно интеллигентных заключенных, попавших туда в ходе сталинских репрессий. Может, где-то, в каких-то казармах, они и были, но мне довелось сидеть с теми, кто попал туда, как и я, по заслугам — бывшими полицаями, власовцами, бендеровцами, членами разных банд, уголовниками. Сегодня, когда я вижу, как проходит реабилитация репрессированных, как воздаются им почести, строятся памятники, вводятся в их честь памятные даты, мне вспоминается наш огромный барак этих уродов. Они ведь тоже входили в число тех миллионов гулаговцев и тоже теперь претендуют на категорию «жертв сталинских репрессий», тоже добиваются льгот, ходят на митинги, клянут кровавые Советы, пишут книги, их приглашают на школьные уроки…
В начале пятидесятых меня освободили. То ли амнистия была, то ли еще что-то, мне все было по фигу. Знаю лишь то, что, рассматривая мое дело, учли, что мои показания о немецкой базе подготовки диверсантов оказались очень ценными.
Ну а дальше была обычная незаметная жизнь обычного бывшего зэка. Работал на самых разных неприглядных работах. Жил, где попало. О создании семьи совершенно не думал. Иногда вспоминал фронтовую медсестру. Я ведь не знал, как сложилась ее судьба. По фильму она погибла на глазах моего героя. Но в реальности мы ведь тогда не вернулись из разведки. Может быть, она действительно погибла. Практически не вспоминал свою четверку. Даже не знаю, где они теперь. Да и не хочу знать.
Что со мной случилось? Почему пропал интерес к жизни?
Иногда бывает, что я задумываюсь над этим. И в голову приходит момент, когда мы подъезжали с немцем к власовскому штабу и нам увиделся триколор.
Ведь до этого жизнь в окопах начинала кардинально менять меня.
Действительно, что мы представляли собой в этих окопах?
Пацаны, попавшие из двадцать первого века в сороковые годы. У нас же совсем иначе были устроены мозги. Можете ли себе представить, что в первые дни меня занимали вопросы, почему тех солдат, которые бегут с фронта, называют дезертирами и расстреливают? Мне, воспитанному на ценностях конца