«разведку». В этот самый миг Андре Кавалейро снова появился в окне — но уже один. Руки его были засунуты в карманы сюртука. А коляска отъехала от подъезда и миновала площадь. Зеленые шторы были полуспущены, так что любопытные сограждане могли рассмотреть лишь светлые брюки фидалго.
— Поехал в «Угловой дом»!
Там его наконец сможет поймать Барроло! Публика заторопила Барроло, чтобы скорей садился на лошадь, скакал бы домой и выпытал у шурина причины и обстоятельства исторического примирения. Барон дас Маржес даже придержал ему стремя. Барроло в полном смятении поехал рысью на Королевскую площадь.
Но Гонсало Мендес Рамирес проследовал мимо «Углового дома»; он остановился лишь в заведении Вендиньи, где и отобедал. Потом, миновав последние дома Оливейры, он поднял шторы, положил на колени шляпу и блаженно вдохнул всей грудью прозрачный, живительный вечерний воздух. То был самый свежий, самый успокоительно светлый вечер в его жизни. Он возвращался из Оливейры победителем! Он пробил- таки отверстие в стене и проскользнул в трещину! И так удачно, что ни честь его, ни самолюбие не пострадали от зазубренных краев узкой щели! Спасибо Гоувейе! Спасибо за дельный совет, данный вчера вечером на Калсадинье, в Вилла-Кларе!..
Да что говорить: был такой неприятный момент, когда он молча сидел в сухой, официальной позе против массивного стола губернатора. Однако ему удалось найти простой и достойный тон… «Обстоятельства вынуждают меня (так он начал) обратиться к вашему превосходительству как к главе округа по делу, касающемуся поддержания общественного порядка…» Первый шаг к примирению был сделан не им, а Кавалейро. Теребя ус и слегка побледнев, тот сказал: «Сожалею всем сердцем, что Гонсало Мендес Рамирес не предпочел обратиться ко мне как к человеку и старому другу…» Фидалго же весьма сдержанно, с легкой грустью ответил: «Не я, конечно, в этом повинен». У Кавалейро задрожали губы; помолчав, он сказал: «Прошло столько лет, Гонсало! Было бы милосерднее не воскрешать старые обиды; вспомним лучше нашу былую дружбу; во мне, во всяком случае, она все также искренна и глубока». Гонсало не мог не ответить великодушием, добротой на этот взволнованный призыв. «Если Андре еще не забыл нашей старой дружбы, то и я не стану отрицать, что не мог забыть ее». Они обменялись двумя-тремя невнятными словами сожаления о разладе, что вносят порой обстоятельства жизни… Потом как-то незаметно перешли на «ты»… Гонсало рассказал Кавалейро о грубой выходке Каско, Кавалейро пришел в негодование — как друг, но еще более как глава местной власти — и тут же отправил Гоувейе письменное распоряжение об аресте бравайского громилы. Потом они заговорили о смерти Саншеса Лусены, поразившей неожиданностью весь округ. Оба похвалили красоту вдовы, одобрили ее двести тысяч. Кавалейро припомнил, как однажды, приехав в «Фейтозу» и войдя через боковую калитку в сад, застал хозяйку в беседке, увитой розами: приподняв юбку, она поправляла подвязку на чулке. Нога богини! Оба, посмеявшись, наотрез отказались жениться на доне Ане, несмотря на двести тысяч и дивную ножку. Между ними уже полностью установилась былая студенческая непринужденность. С уст их то и дело слетало: «Знаешь, Гонсало…», «Постой, Андре!», «Да, брат!», «Вообрази, старик…».
Андре первый упомянул об опустевшем депутатском кресле. Гонсало, непринужденно откинувшись в кресле и барабаня пальцами по столу, равнодушно откликнулся:
— Да, действительно… Вы оказались в нелегком положении. Все это так внезапно…
И ничего больше! Только эти слова, небрежно брошенные в пространство, под постукивание пальцев о стол. Но Кавалейро сейчас же, без раздумий, поспешно, даже настойчиво стал предлагать ему место в кортесах! Пристально задержав на нем взгляд, как бы желая проникнуть в его мысли, губернатор проговорил вдумчиво и серьезно:
— Если бы ты захотел, Гонсало, все наши затруднения тотчас кончились бы…
Гонсало даже позволил себе воскликнуть с легким удивленным смехом:
— Как, то есть, если бы я захотел?
И Андре, не сводя с него своих блестящих, выразительных глаз, повторил:
— Если бы ты согласился потрудиться для страны, взять на себя обязанности депутата от Вилла- Клары, то все наши затруднения сразу бы кончились, Гонсало!
— Если я могу быть полезен тебе… и, конечно, Португалии… что ж, я к вашим услугам.
Итак, щель позади. Он проскользнул через тесную трещину, даже не оцарапав самолюбия и достоинства! После этого друзья долго и непринужденно болтали, прогуливаясь по кабинету между забитым бумагами шкафом и верандой. Андре распахнул окна: в кабинете сильно пахло пролитым накануне керосином. Он собирался в тот же вечер ехать в Лиссабон, чтобы посоветоваться с премьер-министром о замене внезапно умершего Лусены. Он предложит на место покойного депутата своего друга Гонсало как единственного надежного и достойного преемника, человека уважаемого всеми за имя, за таланты, за личные достоинства. Победа на выборах обеспечена. Собственно говоря, заключил, смеясь, Кавалейро, Вилла-Клара, можно сказать, у него в кармане: это его собственность, почти как Коринда. Он мог бы при желании провести тут в депутаты сторожа из мэрии, известного пьяницу и заику. Так что лиссабонские господа должны еще сказать ему спасибо за то, что он ставит на это место молодого человека со славным именем и выдающимся умом… И добавил:
— Насчет выборов не беспокойся. Поезжай в «Башню». Никому ничего не рассказывай, кроме, пожалуй, Гоувейи; сиди дома и спокойненько жди телеграммы из Лиссабона. Когда получишь телеграмму, считай, что ты депутат; можешь объявить об этом зятю, всем друзьям… А в воскресенье приезжай ко мне в Коринду к одиннадцати часам, завтракать.
Они обнялись, вновь и навеки слив в этом объятии так надолго разобщенные души. Андре проводил его до крыльца и, стоя на верхней ступеньке, охваченный волнующими образами прошлого, проговорил с задумчивой улыбкой:
— Что ты поделывал последнее время в твоей милой старой башне?
Узнав про повесть для «Анналов», Кавалейро завистливо вздохнул и вспомнил студенческие годы, отданные фантазии и искусству, когда и сам он любовно отшлифовывал первую песнь героической поэмы «Страж Сеуты», Затем они еще раз обнялись на прощанье — и вот фидалго возвращается домой депутатом от Вилла-Клары.
Все эти поля, эти селения, которыми он любуется через окно коляски, — их будет теперь представлять в кортесах он, Гонсало Мендес Рамирес, И будет представлять достойно, благодарение богу! Его уже осаждали светлые, плодотворные мысли. В таверне Вендиньи, ожидая, пока для него поджарят колбасу с яичницей и два-три куска рыбы, он уже обдумывал возражение на коронную речь: он вынесет суровую, отнюдь не лестную оценку нашего управления Африкой. Став депутатом, он кликнет клич к Португалии. Он разбудит Португалию, направит ее энергию на чудодейственную Африку, — туда, где нас ждет дело великой славы и важности: создать на всем протяжении африканского континента, от океана до океана, новую, еще более прекрасную Португалию!..
Спустилась ночь, а с нею безудержные и туманные мечты… Но вот взмыленные лошади стали у подъезда башни.
На следующий день (во вторник) в десять часов Бенто принес фидалго телеграмму, полученную в Вилла-Кларе рано утром, У Гонсало радостно подпрыгнуло сердце: «Это от Андре!» Оказалось, от Кастаньейро: патриот взывал о повести. Гонсало скомкал телеграмму. Повесть! Разве теперь время сидеть над повестью, когда все его силы и мысли заняты выборами?!
Он даже позавтракать спокойно не мог, отодвигал тарелку, едва к ней прикоснувшись, с трудом преодолевая желание «рассказать все Бенто», Торопливо проглотив кофе, он помчался в Вилла-Клару поделиться новостями с Гоувейей. Несчастный председатель все еще лежал на плетеной кушетке; шея его была обернута шерстяным кашне. До самого вечера Гонсало просидел у него, в узкой комнате, оклеенной светло-зелеными обоями, и восхвалял одаренность Андре, «подлинного государственного деятеля, человека большого размаха, Гоувейя!»; отдавал должное правящей партии историков — «единственному кабинету, способному навести порядок в этом хаосе, Гоувейя!»
Гоувейя неподвижно лежал на спине и лишь изредка сипел, нащупывая, плотно ли закутано шарфом горло.
— А кому надо сказать спасибо, Гонсалиньо? Все мне!