словно в пылу битвы; другие важно улыбались, как за пиршественным столом; но на всех отпечатлелась гордая привычка к власти и победе. Выглядывая из-под одеяла, он узнавал в них фамильные черты, знакомые по мрачным портретам, или угадывал их, как угадал черты Труктезиндо по блеску и славе его деяний.
Медленно и четко выступали они из густой, шевелящейся тьмы. Вот появились и тела, могучие, в ржавых кольчугах, в сверкающих стальных доспехах, в темных, живописно наброшенных плащах, в парчовых камзолах, искрящихся по вороту огнем самоцветов. Все носили оружие — от зазубренной готской палицы до кокетливой шпаги на шелковой, шитой золотом перевязи.
Забыв о страхе, Гонсало приподнял голову. Он не сомневался в реальности видения. Да, это они, Рамиресы, его могучие предки, восстали из разбросанных по миру могил и собрались в своем гнезде, простоявшем девять веков, чтобы вести совет у кровати, где он родился. Он даже узнал некоторых — недаром он столько копался в дядиной поэме и слушал жалостные фадо Видейриньи.
Вон тот, в белом казакине с алым крестом, — несомненно, Гутьеррес Рамирес Мореход, точно такой, каким он вышел из шатра перед осадой Иерусалима. А этот величавый старик, простирающий руки, — не Эгас ли это Рамирес, не пустивший на чистый свой порог короля дона Фернандо с прелюбодейкой Леонор? Рыжебородый великан — тот, кто некогда с песней на устах поверг наземь стяг Кастилии, Диего Рамирес Трубадур, овеянный славой и радостью утра Алжубарроты! В слабо светлеющем овале зеркала отражались пышные пурпурные перья на шишаке Пайо Рамиреса, собравшегося спасать Людовика Святого, французского короля. Чуть покачиваясь, словно еще ощущая покорное волнение побежденных вод, Руй Рамирес оглядывал с улыбкой английские корабли, убирающие паруса перед флагом Португалии. А у самой колонки кровати Пауло Рамирес — без шлема, в разорванной кольчуге, как в тот роковой день, когда при Алкасаре ему довелось нести королевский штандарт, — склонял к Гонсало юное лицо с серьезной нежностью любящего деда.
И по этому заботливому взгляду поэтичнейшего из Рамиресов Гонсало понял, что все они любят его и явились к нему на помощь. Да, они выбрались из могильной тьмы только для того, чтобы оградить его, поддержать в минуту слабости. Он громко застонал, отбросил одеяло и излил перед ними душу, поведал воскресшим пращурам всю горькую историю утрат, насланных на него злой судьбой. Тогда в темноте сверкнул клинок, раздался голос: «Внук, возлюбленный внук, возьми мою шпагу, не знавшую поражений!» Светлое острие коснулось его груди, и другой голос воззвал: «Внук, возлюбленный внук, возьми благородный меч, сражавшийся под Оурике!» Сверкающий топорик вонзился в подушку, и твердый, уверенный голос сказал так: «Что устоит против топора, сокрушившего ворота Тавиры?»
Таинственный ветер колыхал тени; могучие предки чередой проходили мимо Гонсало, и каждый порывисто протягивал ему свое оружие, проверенное и прославленное в походах против мавров, в изнурительных осадах замков и городов, в блистательных битвах с высокомерным кастильцем… И все, как один, восклицали горделиво: «Возьми, возлюбленный внук, и победи судьбу!» Но Гонсало, следя печальным взором за колыханием теней, говорил: «Дорогие деды, на что мне ваши клинки, если нет у меня вашего духа?..»
Он проснулся очень рано, смутно вспоминая, что в бреду беседовал с мертвецами, и, не разлеживаясь, против обыкновения, в постели, накинул поскорей халат и распахнул окно. Какое утро! Настоящее сентябрьское, сияющее и спокойное. Ни тучки, ни облачка на нежной лазури. Солнце уже осветило дальние холмы; мягкая прелесть осени тронула деревья. Гонсало глубоко вдыхал чистый, прозрачный воздух; однако ночные тени еще таились в измученном мозгу, словно тучи в глубине долины. Он вздохнул и, уныло шаркая шлепанцами, пошел позвонить в колокольчик. Немедленно явился Бенто с горячей водой для бритья. Старый слуга привык, что сеньор доктор просыпается в отличном нраве; сейчас же хозяин угрюмо плелся по комнате, и Бенто спросил, как ему спалось.
— Хуже некуда!
Бенто назидательно заметил, что москатель на ночь пить не следует. Очень крепкий напиток, старый… Пусть его дон Антонио пьет, он человек здоровый… А сеньор доктор такой деликатный, ему на москатель и смотреть нельзя… Ну, разве полрюмочки.
Гонсало гордо поднял голову: с самого утра разительный пример того самого насилия, на которое он сетовал всю ночь! Вот уже и Бенто командует, сколько ему пить… А Бенто тем временем не отставал:
— Сеньор доктор выпил рюмки три, не меньше… Ах, нехорошо! Это я оплошал, надо бы бутылочку прибрать…
Перед лицом столь вопиющей тирании Гонсало взбунтовался:
— Я в советах не нуждаюсь. Сколько хочу, столько пью! — Говоря так, он погрузил пальцы в воду: — Холодная! Сколько раз говорить? Для бритья нужен кипяток.
Бенто со всей серьезностью тоже сунул палец в воду:
— Кипяток и есть. Куда уж горячей!
Гонсало пронзил его гневным взглядом. Как? Опять советы, опять предписания?
— Я сказал: принеси горячую воду! Если я говорю «горячая», — значит, пар должен валить! Черт знает что! Рассуждает! Я в морали не нуждаюсь, подчинение — вот что мне нужно!
Бенто ошеломленно глядел на фидалго, потом медленно, со скорбным достоинством унес воду и затворил за собой дверь. Гонсало кольнула совесть. Бедняга Бенто, чем он виноват, что у его хозяина не клеится жизнь? В конце концов, в столь знатном доме очень и очень к месту повадки старинных дядек. А Бенто — дядька и есть, верный и сварливый. Его многолетняя, испытанная преданность дала ему право говорить наставительно и без церемонии.
Бенто, все еще разобиженный, принес воду, от которой валил пар.
— Неплохой денек, а, Бенто? — кротко, даже заискивающе произнес Гонсало.
Старик буркнул, все еще не смягчаясь:
— Погода хорошая.
Гонсало намылил щеки и, спеша загладить вину перед Бенто, вернуть ему прежние привилегии, заговорил еще мягче:
— Ну, если ты считаешь, что день хороший, поеду-ка я прогуляюсь до завтрака. Как ты думаешь? Может, нервы успокоятся… Твоя правда, не надо мне пить коньяк… Вот что, Бенто, сделай милость, крикни Жоакину, чтоб поскорей оседлал мне кобылу. Проскачешься немного — оно и лучше станет, а? Ванну сделай погорячей. Люблю горячую воду. Потому, понимаешь, и для бритья просил… У тебя устарелые взгляды… Спроси любого врача — ничего нет полезней, чем горячая вода, совсем горячая, градусов шестьдесят!
Он быстро выкупался и, одеваясь, по-дружески выложил старому дядьке свои печали:
— Ах, Бенто, Бенто, не верхом мне надо ездить, а отправиться куда-нибудь подальше… Нехорошо у меня на душе, Бенто!.. Вот где у меня сидят эта Вилла-Клара, эта Оливейра. Всюду дрязги, измены… Мне нужен размах!
Растроганный и размякший Бенто напомнил сеньору доктору, что скоро он будет в столице и приятно развлечется в кортесах.
— Еще попаду ли я в эти кортесы? Не знаю я ничего, кругом неудачи! Да и что Лиссабон? Мне бы подальше, в Венгрию, в Россию, навстречу приключениям!
Бенто мудро усмехнулся и подал фидалго серый вельветовый сюртук:
— Да, в России этих приключений хватает. В «Эпохе» пишут, секут там у них нещадно. Только, сеньор доктор, и у нас приключения имеются. Помню, ваш батюшка, царствие небесное, вон там, у ворот, поругался с доктором Авелино из Риозы и — хвать его хлыстом! А тот ему руку поранил.
Глядясь в зеркало, фидалго натягивал кожаные перчатки.
— Бедный папа, ему тоже не везло. Кстати о хлыстах. Дай-ка мне плеть, эту, из бегемота, которую ты давеча чистил. Кажется, неплохое оружие…
Выехав за калитку, фидалго медленно пустил кобылу по привычной Бравайской дороге. Но, минуя Новый хутор, он увидел двух детей, играющих в мяч, и решил отправиться к виконту де Рио Мансо. Несомненно, для нервов полезно общение с таким благородным, благожелательным человеком. Если же тот пригласит его к завтраку, он совсем рассеется, посмотрит прославленную «Варандинью» и поухаживает за «бутоном».
Гонсало смутно помнил, что сад «Варандинья» выходит на обсаженную тополями дорогу, где-то