хор осуждающих голосов:

— То, что благоденствуешь ты и никогда не сможет благоденствовать достойный Ти Шинфу, — дело твоих рук!

И напрасно я возражал голосу совести, напоминая ей, что мандарин был дряхлым стариком и страдал неизлечимой подагрой… Красноречивая в спорах и неуемная в дискуссиях, она тут же с яростью отвергала мои доводы:

— Да, но, даже когда активная деятельность человека на исходе, жизнь для него все равно — высшее благо, ведь прелесть прежде всего в ней самой, а не в многообразии ее проявлений!

Я, конечно же, возмущался ходульным педантизмом своей совести, достойным школьного учителя, вскидывал вверх голову и с отчаянной дерзостью кричал:

— Пусть так! Я его убил! Прекрасно! Что ты от меня теперь хочешь? Твое высокое имя — Совесть — меня не пугает, нет! Ведь все это не более чем повышенная чувствительность. Я даже могу с этим бороться: выпить настой апельсинового цвета!

И тут же я услышал легкий, точно дуновение ветерка, вкрадчиво иронизирующий шепоток:

— Ну что ж, тогда ешь, спи, принимай ваяны и люби…

Я так и делал. Однако очень скоро вместо простынь из английского полотна мой тревожный глаз начинал видеть мертвенно-бледный саван, а благоухающая вода, в которую погружалось мое тело, холодила и казалась густой сворачивающейся кровью. Теперь обнаженные груди моих любовниц повергали меня в тоску: они походили на мраморные надгробья, стоящие на могиле усопшего.

Вскоре печаль моя усилилась — мне пришло в голову, что у Ти Шинфу, должно быть, была большая родня, внуки, правнуки, которые по моей милости лишены наследства: я его проедаю на севрском фарфоре, как расточительный султан, тогда как они терпят все муки ада, которые приносит нищета: они голодны, им нечем прикрыть наготу, их дом — грязная улица, где нет надежды даже на подаяние…

Вот тогда-то я и понял, почему меня преследовала тучная фигура ученого старца; с его губ, прикрытых свисающими усами, теперь, казалось, слетали горькие обвинения: «Я не жалуюсь на случившееся со мной, я был слишком стар, но я оплакиваю несчастных внуков, у которых ты отнял все. Ведь тогда, когда ты, насладившись прелестями своих любовниц, возвращаешься домой, мои голодные и холодные внуки ищут приют у воров и прокаженных на мосту Нищих и на ступенях, ведущих в храм Неба».

О-о, эта изощренная пытка! Поистине китайская пытка! Ведь я не мог поднести ко рту даже куска хлеба, не вспомнив тут же о выводке голодных неоперившихся птенцов — потомков Ти Шинфу, с жалобным писком напрасно раскрывающих свои желтые клювы в опустевшем гнезде, не мог надеть пальто, не увидев перед собой посиневшие от холода лица женщин, еще совсем недавно изнеженных теплом и комфортом китайского дома, а теперь дрогнущих в жалких лохмотьях под утренним снегом. Потолок моего особняка, сделанный из черного дерева, все время напоминал мне, что семья Ти Шинфу не имеет над головой крыши и спит на набережной каналов, обнюхиваемая голодными, бездомными собаками, а мой теплый экипаж заставлял меня думать о том, что члены этой семьи бродят по грязным дорогам в холодные азиатские зимы…

Как же я страдал! А ведь в то же самое время, приходя в восторг от моего особняка, завистливая чернь разглагольствовала о непреходящем счастье, обитающем под его крышей!

И вот, поняв, что совесть моя уподобилась разъяренной змее, я решил молить о поддержке Того, кто, как говорят, сильнее совести, потому что в его руках благодать.

Хотя в Него я, к несчастью, не верил, но все же бросился на колени перед старой своей заступницей, моим любимым идолом — покровительницей нашей семьи. Щедро одаривая священников и каноников во всех городских соборах и во всех деревенских приходах, я молил их упросить скорбящую обратить милосердный взор на мои душевные страдания. Однако никакого облегчения от безжалостного неба, к которому столько тысячелетий взывает страждущее человечество, я так и не получил.

Тогда, совершая положенные обряды, я принялся молиться сам, и весь Лиссабон стал зрителем необычайного спектакля: набоб, самый богатый на свете человек, смиренно, с молитвенно сложенными руками, падает ниц у алтарей, бормоча «спаси и помилуй, царица небесная», точно молитве и всему небесному воинству приписывает магическую силу и видит в них нечто большее, чем утешение, измышленное теми, кто имеет все, для тех, кто ничего не имеет. Я ведь принадлежу к буржуазии и знаю, что если обездоленному народу она указывает на далекий рай и будущее блаженство, то только ради того, чтобы отвлечь его внимание от своих набитых добром сундуков и полных зерном амбаров.

Потом, поскольку беспокойство мое не унималось, я заказал тысячи заупокойных месс с певчими и без оных, чтобы ублажить неприкаянную душу Ти Шинфу. Ребяческая глупость вполне в иберийском духе! Старый мандарин, будучи ученым и членом Академии Ханьлинь, и, по всей вероятности, принимая участие в большом труде Ку Чжуаншу, который теперь насчитывает семьдесят восемь тысяч семьсот тридцать томов, естественно, был сторонником позитивной морали Конфуция… И уж, во всяком случае, не курил фимиам во славу Будды, да и обряды мистических жертвоприношений должны были напоминать его скептически просвещенной душе пантомимы паяцев в театре Хон Туна!

Между тем церковники, изощренные в делах католических, дали мне хитрый совет, как втереться в доверие к богоматери всех скорбей, расположения которой следовало добиваться, задабривая ее, точно Аспазию, подарками: цветами, расшитыми покровами, драгоценностями. Подобно тучному банкиру, завоевывающему благосклонность танцовщицы подношением особняка с садом, я решил купить кроткую матерь всех человеческих чад постройкой собора из белого мрамора. Изобилие цветов между пилястрами должно было внушать мысль о будущем рае, множество огней — напоминать о звездном великолепии неба… Пустые траты! Освятить собор приехал из Рима утонченный, эрудированный кардинал Нани. И что же? Когда я вошел внутрь, чтобы преклонить перед ней колени, то в чаду мистического тумана от курящегося ладана за тонзурами совершавших богослужение священников белокурой царицы милосердия в голубой тунике видно не было, нет. Место ее занимал толстый косоглазый прохиндей с бумажным змеем в руках. Да, это был он. И перед этим типом с татарскими седыми усиками и толстым желтым брюхом совершал богослужение, вознося вечные хвалы под громкозвучный орган, весь синклит, облаченный в золотые одежды…

Тогда, поняв, что Лиссабон и сонное царство, в котором я вращался, способствуют развитию моих болезненных фантазий, я оставил столицу, решив отправиться в путешествие тихо, без помпы, с одним баулом и одним лакеем.

Согласно общепринятому маршруту, я посетил Париж, заезженную Швейцарию, Лондон и задумчивые озера Шотландии; я разбивал свою палатку под описанными в Евангелии стенами Иерусалима и проехал от Александрии до Фив через весь Египет, величественный и печальный, как галерея мавзолея. Я познал морскую болезнь на борту парохода, скуку — при осмотре руин, меланхолию от вида незнакомых мне толп народа, разочарование от парижских бульваров, и мои душевные страдания не унимались, а росли.

Теперь я не только испытывал горечь оттого, что пустил по миру уважаемое семейство, но и терзался угрызениями совести, что лишил китайское общество такой значительной личности, такого известного ученого, бывшего опорой порядка и поддержкой его институтов. Ведь невозможно же, лишив государство личности, ценность которой выражается в сто шесть тысяч конто, не нарушить его равновесия. Эта мысль все время сверлила мой мозг, и я всеми силами старался узнать, так ли плачевна для Древнего Китая утрата этого самого Ти Шинфу. Я просмотрел все газеты Гонконга и Шанхая, все ночи напролет читал истории путешествий, даже советовался со знатоками-миссионерами. И что же? Все статьи, книги и люди говорили мне о закате Срединной империи: провинции ее были разорены, города вымирали, население голодало, повсюду свирепствовали чума и мятежи, храмы не почитались, законы утрачивали силу. Словом, передо мной предстала картина крушения целого мира, похожего на выброшенный на берег корабль, который волны разносили в щепы!..

И все эти бедствия Китая я приписывал себе одному! Моя больная душа преувеличивала значение Ти Шинфу, сравнивала его с Цезарем или Моисеем — вершителями человеческих судеб, воплощавшими силу своих племен. А я убил его, и с его убийством исчезла жизнеспособность его родины! Его разносторонний ум мог бы легко спасти эту древнюю азиатскую монархию, а я прервал его творческую деятельность! Его богатство, без сомнения, пошло бы на восстановление мощи государственной казны, а я тратил его, угощая

Вы читаете Мандарин
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату