вазе радовал глаз и благоухал. Не слышно было ни единого шороха. Торжес спал, наслаждаясь послеобеденным отдыхом. И, окутанный этим покоем уединенного монастыря, я кончил тем, что растянулся на одном из плетеных кресел рядом со столом и томно раскрыл Вергилия, шепча:

Fortunate Jacinthe! tu inter arva nota Et fontes sacros frigus captabis opacum [23] .

Я отнюдь не почтительно заснул над божественным буколическим поэтом, когда меня разбудил радостный вопль. Это был наш Жасинто. И я немедленно сравнил его с полуувядшим, замахнувшим в темноте растением, которое ожило после щедрой поливки на ярком солнце. Он не горбился. Горный воздух или же примирение с жизнью наложили на его бледность суперцивилизованного человека смуглоту и отпечаток силы, придававшие ему великолепную мужественность. Его глаза — в городе я всегда видел их сумрачными — излучали сильный и яркий солнечный блеск и смело ласкали красоту вещей. Он уже не проводил слабыми пальцами по лицу — он с силой хлопал руками по бедрам… Что за чудо?! Это было перевоплощение. И все, что он рассказал мне, весело топая белыми ботинками по деревянному полу, сводилось к тому, что через три дня пребывания в Торжесе он почувствовал, что пришел в превосходное настроение, приказал купить мягкую перину, собрал пять никогда не читанных книг и остался здесь…

— На все лето?

— Навсегда! А теперь, городской житель, пойдемте пообедаем форелями, которых я наловил, и вы наконец поймете, что такое райское блаженство.

Форели действительно были божественны. А еще появились холодный винегрет из бобов и цветной капусты и белое азонесское вино… Но кто может достойно воспеть вас, еда и питье Торжесских гор?

После обеда, когда жара спала, мы пошли гулять по дорогам, змеившимся по огромной ферме, тянувшейся от долин до гор. Жасинто останавливался и любовно разглядывал высокую кукурузу. Сильной и ровной ладонью хлопал по стволам каштанов, словно это были спины вновь обретенных друзей. Каждая струйка воды, каждый пучок травы, каждая виноградная лоза волновали его так, как будто это были его дети, за судьбу которых он нес ответственность. Он узнавал дроздов, которые пели каждый на своем черном тополе. Он с умилением восклицал:

— Как прелестны цветы клевера!

Вечером, поужинав жаренным в духовке козленком, которому великий Гораций посвятил бы целую оду (а быть может, даже героическую песнь), мы беседовали о Жизни и о Судьбе. Я со скрытым лукавством процитировал Шопенгауэра и Екклесиаста… Но Жасинто с явным презрением пожал плечами. Его вера в этих мрачных толкователей жизни исчезла, и исчезла навсегда, безвозвратно, — так под лучами солнца рассеивается мгла. Чудовищная нелепость утверждать, что жизнь — это не более как далекая мечта, и воздвигать сложную систему над определенным, узким местом в жизни и оставлять за рамками этой системы все остальное в жизни, считая его неразрешимым и возвышенным противоречием. Это все равно как если бы он, Жасинто, указывая на крапиву, выросшую в этом дворе, торжественно объявил бы: «Это крапива! Значит, вся Торжесская ферма — это сплошная крапива!» Но гостю достаточно было бы поднять глаза, чтобы увидеть колосящиеся поля, фруктовые сады и виноградники!

К тому же что знал о жизни один из этих пессимистов — немец, что знал он о той жизни, о которой он создал безапелляционную, скорбную теорию, написанную в столь докторальном и в столь величественном тоне? Все, что мог знать тот, кто, подобно этому псевдогениальному философу, пятьдесят лет прожил в угрюмых провинциальных меблированных комнатах и отрывал глаза от книг лишь для того, чтобы побеседовать за табльдотом с гарнизонным прапорщиком! А другой, израильтянин, герой «Песни песней», весьма тщеславный царь Иерусалимский, увидел в жизни лишь мечту, когда ему было уже семьдесят пять лет, когда власть уже ускользала из его дрожащих рук, а его гарем с тремястами наложницами стал смешным и ненужным для его одряхлевшего тела. Один из них провозглашает мрачное учение о том, что ему неизвестно, другой — о том, что ему недоступно. Но дайте этому славному Шопенгауэру жизнь, столь насыщенную и полную, сколь жизнь Цезаря, — и куда денется его шопенгауэризм? Верните этому начиненному литературой султану, который так много поучал и наставлял Иерусалим, молодость — и куда денется его «Екклесиаст»? К тому же зачем благословлять или проклинать жизнь? Счастливая или скорбная, плодотворная или пустая, жизнь есть жизнь. И безумны те, которые, дабы прожить жизнь, тотчас заволакивают ее тяжелыми завесами печали и разочарования, так что весь путь их становится черным — не только в поистине темных местах, но даже и там, где сверкает приветливое солнце. Из всего сущего на земле лишь человек ощущает боль и разочарование в жизни. И он ощущает их тем сильнее, чем длительнее и больше работа его разума, который и делает его человека и который отделяет его от всей природы, спокойной и инертной. Именно благодаря предельно развитой цивилизации доходит до предела его тоска. Следовательно, мудрость готова вернуться к доброй первоначальной цивилизации, которая заключается в том, чтобы обрести соломенную кровлю, клочок земли и зерно, чтобы его засеять. В конечном итоге для того, чтобы вновь обрести счастье, необходимо вернуться в рай и пребывать там, среди его виноградников, наслаждаясь покоем и полным освобождением от цивилизации, созерцать, как резвится в тимьяне ягненок, и подавлять в себе стремление к скорбному древу Познания! Dixi![24]С изумлением слушал я этого новейшего Жасинто. Это было истинное, потрясающее воскрешение Лазаря. «Surge et ambula»[25], — шептали ему леса и воды Торжеса, и он поднялся из могильной глуби Пессимизма, избавился от фраков от Пуля, et ambulabat[26], и стал счастливым. Когда я вернулся к себе в комнату, — в те часы, которые надлежит посвящать просторам полей и Оптимизму, — я взял в свои руки ныне твердую руку моего друга и, полагая, что он наконец-то достиг истинного величия, ибо он обрел истинную свободу, продекламировал ему мои благопожелания в стиле моралиста из Тибура:

Vive et regna, fortunate Jacinthe![27]

Малое время спустя через открытую дверь, которая разделяла нас, я услышал звонкий, молодой, простодушный, веселый смех. Это Жасинто читал «Дон Кихота». О блаженный Жасинто! Он сохранил яркую способность критиковать и вновь обрел божественный дар смеха!

Прошло четыре года. Жасинто все еще живет в Торжесе. Стены его дома по-прежнему отлично побелены, но остаются голыми.

Зимой он носит грубошерстный плащ и разжигает жаровню. Чтобы позвать Грило или же горничную, он хлопает в ладоши, как это делал Катон. Он уже прочитал «Илиаду», пользуясь милым сердцу досугом. Бороду он не бреет. Он останавливается на лесных тропинках и беседует с детьми. Все местные семьи его благословляют. Я слышал, что он собирается жениться на сильной, здоровой и красивой девушке из Гианеса. Разумеется, от этого брака произойдет род, угодный господу!

Так как недавно он поручил мне взять книги из его книгохранилища («Жизнь Будды», «Историю Греции» и труды святого Франциска Сальского), я, по прошествии этих четырех лет, приехал в «Жасмин опустевший». Каждый мой шаг по пышным караманским коврам отдавался грустью, словно я ходил по кладбищу. Парча вся сморщилась, прохудилась. На стенах, как глаза, вылезшие из орбит, торчали кнопки электрических звонков и выключателей и извивались трепещущие, освобожденные проволочные нити, среди которых счастливый и полновластный паук ткал свою густую паутину. В книгохранилище все обширные познания, накопленные за века, покоились в глубоком молчании, под глубоким слоем пыли. На корешках философских трудов белела плесень; ненасытная моль пожирала «Всемирную историю»; здесь царил мягкий запах гниющих книг, и я, держа платок у носа, был потрясен, уверенный в том, что в этих двадцати тысячах книг не осталось ни одной живой истины! Я решил помыть руки, испачкавшиеся при

Вы читаете Новеллы
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату