пояса кавалеров увешаны кинжалами всех размеров, ее удивление и тревога, несомненно, сменились бы ужасом.
В свою очередь, этот ужас перешел бы в страшную панику, если бы она смогла заметить условные знаки, которыми эти люди обменивались между собой, а заодно и с двумя любезными неподвижно застывшими солдатами, и если бы она увидела, что все они не сводят с нее жадных глаз, словно она – их добыча, на которую они вот-вот набросятся.
Однако Жиральда, не помня себя от радости, что ей досталось такое замечательное место, не видела ровным счетом ничего. Что же касается Тореро, – уж он-то непременно заметил бы все это и поторопился бы увести девушку! – то он, к несчастью, был поглощен другими заботами.
…Пардальян вышел с постоялого двора часа в два. Бой быков должен был начаться в три, и шевалье имел в запасе час, чтобы преодолеть расстояние, которое он легко мог бы пройти за пятнадцать минут.
Следом за Пардальяном шел монах; он, казалось, ничуть не интересовался дворянином, шагавшим впереди него, так как был слишком занят тем, что перебирал огромные четки. Правда, время от времени, в основном там, где скрещивались две улицы, монах подавал незаметный знак то какому-то нищему, то солдату, то священнику, и нищий, солдат или священник, моментально поняв, что от них требуется, тотчас же бросались со всех ног в ведомом только им направлении и растворялись в толпе.
Пардальян шагал, не торопясь, высоко подняв голову. Он никуда не спешил, черт подери! Разве его не пригласил лично Филипп II, Филипп собственной персоной? Хотел бы он посмотреть, что бы вышло, если бы вдруг не нашлось приличного места для посланника его величества короля Франции!
Конечно, он мог бы вспомнить о своей позавчерашней выходке в королевской приемной, когда он так скверно обошелся с сеньором Красной Бородой прямо на глазах его величества и, в довершение несчастья, наговорил дерзостей самому государю; он мог бы вспомнить о предупреждении, данном ему его высокопреосвященством Эспинозой, каковой Эспиноза к тому же заставил его пройти через испытание ужасом – он до сих пор не мог подумать об этом без дрожи; итак, он мог бы сказать себе, что, наверное, было бы осторожнее не показываться на глаза этим всевластным личностям, ведь они, без сомнения, жаждут его смерти. Но Пардальяну все это и в голову не приходило.
Еще меньше он думал о госпоже Фаусте, а уж она-то наверняка пребывала в ярости оттого, что выношенный ею замечательный план – оставить шевалье умирать от голода и жажды в подземелье – рухнул; в еще большую ярость она пришла, увидев, как он наповал разит скамьей тех вооруженных людей, которых она бросила в бой против него, а затем непринужденно удаляется – без единой царапины, свободный и насмешливый. Он вовсе не задумывался о том, что госпожа Фауста была не из тех женщин, что безропотно смиряются со своим поражением, и, стало быть, она, безусловно, готовится страшно отомстить ему.
А ведь были еще враги помельче, вроде сеньора Альмарана по прозвищу Красная Борода и его подручного – дона Центуриона, были еще Бюсси-Леклерк, и Шалабр, и Монсери, и Сен-Малин, и кардинал Монтальте, достойный племянник господина Перетти, были еще все доносчики инквизиции, была еще вся монашеская братия Испании.
Пардальян совсем позабыл о гордом герцоге Понте-Маджоре, с которым он слегка повздорил во Франции. Справедливости ради стоит отметить, что шевалье и знать ничего не знал о его прибытии в Севилью, о его дуэли с Монтальте, о том, что оба они, и герцог, и кардинал, объединились в своей ненависти к нему, Пардальяну, и с нетерпением ждут, когда они на; конец-то оправятся от своих ран, а пока из-за вышеозначенных ран оба прикованы к постелям, предоставленным в их распоряжение великим инквизитором, кардиналом Эспинозой.
Пардальян не напомнил себе ни о чем подобном. А если и напомнил, то пренебрег всем этим, ибо был храбр и – при необходимости – безрассуден.
Пардальяна занимало сейчас только одно: сын дона Карлоса, которого он искренне полюбил, будет, по- видимому, нуждаться в его помощи. Вот почему шевалье, со своей обычной беззаботностью, шел оказать эту помощь своему другу, нимало не заботясь о тех последствиях, которые мог иметь этот великодушный поступок для него самого.
Итак, Пардальян шел, не торопясь, – времени у него было предостаточно. Однако держался он все же настороженно, и ничто на свете не могло бы заставить его снять руку с эфеса шпаги.
Время от времени он оборачивался с безразличным видом. Но монах, неизменно следовавший за ним, был, казалось, полностью поглощен своим благочестивым занятием, и французу не могло прийти в голову, что на самом деле это шпион, который не спускает с него глаз.
Впрочем, мы не возьмемся утверждать это с полной уверенностью, ибо Пардальян имел обыкновение, дабы позабавиться, сохранять абсолютно безразличный вид, что весьма озадачивало его противников, ибо вследствие этой его привычки никогда нельзя было сказать заранее, чего можно ждать от хитрого шевалье.
Как бы там ни было, не прошло и пяти минут после его выхода из дома, как он весь внутренне подобрался, подобно охотничьей собаке, учуявшей след.
«Ого! – подумал он. – Чувствую, будет битва!»
Тотчас же монах, приставленный кем-то для слежки за ним, был позабыт. В памяти шевалье всплыли решения, принятые Фаустой на том ночном собрании в подземелье, невидимым участником которого он случайно стал.
– Дьявол! – пробурчал Пардальян, внезапно озабоченно нахмурившись. – Я полагал, что речь там шла просто-напросто о стычке, однако теперь я вижу, что дело гораздо серьезнее, чем мне это поначалу представлялось.
Жестом, давно уже ставшим у него машинальным, он поправил перевязь и удостоверился, что шпага легко ходит в ножнах. Но вдруг он замер как вкопанный прямо посреди улицы.
– Это еще что такое? – спросил Пардальян, совершенно ошеломленный.
Под «этим» разумелась его шпага.
Мы помним, что Пардальян потерял свое оружие, когда прыгнул в комнату с хитро устроенным полом. Мы помним также, что, уложив на месте людей Центуриона, которых направила против него Фауста, он поднял шпагу, выпавшую из рук какого-то раненного им наемника, и унес ее с собой.
Всякий раз, когда человек действия, подобный Пардальяну, брал в руки оружие, он в буквальном смысле слова вверял свое существование клинку. Ловкость и сила оказывались сведенными на нет, если сталь