нетерпением, чем простолюдины, толпившиеся на площади.
В центре ее высился огромный деревянный помост, возведенный для несчастных, осужденных инквизицией. Это сооружение окружал тройной кордон мрачных и неподвижных, словно мраморные изваяния, монахов в низко надвинутых капюшонах. С горящими в руках факелами они ждали своего часа, чтобы зажечь огонь аутодафе. Но пока же эти зажженные факелы своим чадом создавали густое облако дыма, отчего на площади было трудно дышать.
Однако едва ли это кому-нибудь доставляло неудобства. Напротив, удушливый дым служил традиционной прелюдией к торжеству. Очень скоро должно было вспыхнуть жуткое пламя аутодафе, и тогда к вони факелов прибавится запах ладана из кадильниц.
Напротив зловещего помоста стоял алтарь с распятием, и бронзовый Христос простирал свои руки к небу и словно призывал его в свидетели всех человеческих злодеяний. Сегодня этот алтарь был празднично украшен дорогими кружевами и гирляндами цветов, а также задрапирован тончайшей белоснежной тканью; горело множество свечей; их сияние создавало торжественную атмосферу.
На главной башне монастыря Святого Франциска ударил колокол. Медленный величавый звон плыл над землей. Этот заунывный гул возвещал о начале церемонии. В эти минуты жуткая процессия, состоявшая из семи приговоренных к сожжению, их судей, монахов из всех католических общин и короля с многочисленной свитой, покидала кафедральный собор, чтобы проследовать по главным улицам города в сопровождении огромных толп зевак и наконец появиться на площади, где должно было свершиться само страшное действо. Когда кортеж достигал площади, осужденные поднимались на деревянный помост, а палачи-монахи привычными жестами подносили горящие факелы к связкам хвороста.
Но прежде, прямо здесь, прилюдно, еретики должны были непременно покаяться и выслушать торжественную, напутствующую их перед смертью, литургию.
Не смолкавший колокол все гудел и гудел и утихал лишь тогда, когда огонь догорал, оставив от еретиков только горсточки пепла.
Повсюду раздавались крики радости, истерический хохот; рассказывались сальные анекдоты; слышались проклятья беснующейся толпы в адрес еретиков. Все эти празднично одетые люди ликовали и веселились, с нетерпением ожидая казни.
О да! Это был поистине великий праздник.
Ненависть объединяла севильцев, и их лица искажала злая, отвратительная радость. Здесь не было места ни жалости, ни состраданию, ни тем более неприятию происходившего.
Справедливости ради не следует забывать, что один лишь робкий шепот порицания, услышанный кем- либо в толпе, немедленно привел бы смельчака на позорный помост, и он бы разделил участь семи несчастных осужденных.
С чувством жалости старательно боролись, и надо было обладать немалым мужеством, чтобы воздержаться от участия в этой чудовищной церемонии. Такое неучастие могло быть замечено и расценено как нечто подозрительное.
Дерзкого ожидал один из застенков вездесущей святой инквизиции, которая милостиво давала ему время осмыслить свое право осуждать действия матери-церкви. Он мог считать себя счастливчиком, если его не удостаивали главной роли в той мрачной трагедии, где все сомнения разрешает пламя аутодафе.
Следуя за интендантом, дон Сезар поражался, с какой силой этот тщедушный старичок прокладывал им дорогу в людской толпе. Наконец Эль Тореро оказался у крыльца одного из самых роскошных домов, выходящих своим фасадом на площадь.
Это был единственный в округе дом, в окнах и на балконах которого не было видно ни души.
Войдя внутрь, интендант и дон Сезар миновали ряд комнат и залов, обставленных с еще большим великолепием, чем дом с кипарисами. Через несколько минут они достигли крошечного пустого кабинетика. Старик-интендант попросил дона Сезара немного подождать, а сам заковылял докладывать принцессе о его приходе.
Эль Тореро, рассеянно кивнув, остался стоять; вид у него был мечтательно-созерцательный.
Между тем со старичком-слугой произошла в коридоре поразительная метаморфоза. Едва скрывшись с глаз Эль Тореро, интендант с удовольствием расправил плечи, потянулся и словно бы помолодел лет эдак на тридцать. Взбежав по лестнице на второй этаж, он вошел в огромную гостиную с балконом, украшенным изящной чугунной балюстрадой и нависавшим над площадью Святого Франциска.
В бархатном кресле, одетая в самое простое белое платье, не оживляемое ни единым драгоценным камнем, сидела в задумчивости Фауста; ее ноги покоились на элегантной вышитой подушечке из красного шелка.
Подойдя к своей повелительнице, загадочный интендант застыл перед ней в почтительном поклоне.
– Ну как, мэтр Центурион? – спросила Фауста.
Да, это был он, наш старый знакомый дон Центурион, который, ловко загримировавшись, только что изображал интенданта принцессы.
– Он уже здесь, госпожа.
Очень спокойно, почти безразлично, легким кивком головы она выразила свое удовлетворение.
– Так вы его привели?
– Он ждет внизу.
Фауста снова кивнула; она была очень сдержанна и, казалось, думала о чем-то своем.
– Он не узнал вас? – спросила она с некоторым любопытством.
На лице Центуриона появилась гримаса, долженствующая изображать улыбку.
– Если бы он узнал меня, то едва ли бы я был удостоен чести сопровождать его к вам, – сказал он с уверенностью.