же не фашист. Они с Мишариным никакие не начальники, они рабочие лошади. А она ему жена и все, Нинка напыжившаяся дура, но в этом права, она должна быть наивна, послушна, он никогда бы не женился на бабе с высшим образованием, она должна и дома надевать иногда медицинский халат и прохаживаться перед ним, пусть весь мир летит в тартарары, но семья должна быть последним, что из него исчезнет.

— А что ты хочешь, Катя, я старый человек, — объяснял ей себя Мишарин. — Я не верю в обещания, что будет все лучше и лучше, я слышу их столько, сколько живу, а появились они еще до меня. Я честно отрабатываю свои триста, суечусь, организую, пробиваю, и отстаньте от меня. Я тракторист и сын тракториста, не надо мне никакого прогресса, он мне жизнь сломал обещанием широких дорог и тем, что всякие мечты неизменно увязают в глине жизни. Ибо строим мы плохо и медленно, и я ничего не могу с этим поделать. Я Должен бы остаться трактористом и пахать землю. Я хорошо бы ее пахал, Катя, потому что я спокойный и добросовестный. И никогда ни во что не хотел лезть, вынесло. А Нинка сама себя вынесла, преподнесла, какие-то фигли-мигли, приемы все эти. Дочка у нас умерла, она и рехнулась. До тридцати пяти работала продавщицей в книжном магазине и орала за равенство между городом и деревней, между мужиками и бабами, а потом и вовсе сдурела. Ты ей не верь, она не ведает, что творит. Теперь, если по ее, дак никакого равенства быть не должно, деревня и женщина должны править миром. То она хотела, чтоб все забыли, что она дочь доярки и вывез я ее из Кнутовки исключительно за красоту, семью оставил и вверх по лестнице движение прекратил, а теперь всем твердит, что она крестьянская дочь, и называет это саморазвитием. Ей бы завфермой быть. Ну, точно, — обрадовался своему открытию Геннадий Семенович и прикрыл толстыми веками свои неглупые грустные глаза. — Ох, какая бы ферма была, образцово- показательная. Она потому дурью и мается, что у нее фермы нет, баб в подчинении да привесов, а в голове путаница. Это как же я столько лет терплю за целый бабский коллектив, как брюхо мое от ее талантов не лопнуло? — Геннадий Семенович при этом похлопал пухлой рукой свой круглый живот, тень размышления, блестя, стекла от его глаз по круглым щекам ко второму подбородку и там пропала, а все лицо покрылось всегдашней дремой и постоянным отсутствием.

— Дурак, — произнесла Нина свое главное в отношении мужа слово и уточнила: — Тюлень. Тебе ли с твоей светлой головой прозябать в начальниках какого-то стройучастка? Сами себя хороните. О, я знаю, с чего это началось. Со всяческих революций. Когда мужчины-буржуа захватили власть и отвели на гильотину гармонию, женщину, любовь. Да, в восемнадцатом веке на земле царила любовь, и вообще вся история — это борьба двух начал: мужского и женского. Да как вы не понимаете, что первооснова в женщине, она должна править миром, а вы ее почти два века топчете. Сначала в семью загнали, служанкой-рабыней сделали. А когда она в семнадцатом году вырвалась, тонко ее надули, новое ярмо как благо навязали, в работницу’ превратили. Да она самое главное на земле производит — детей, а вы еще и детали ее заставили вытачивать, дороги ремонтировать. Позор!

— Ну, пошла-поехала. — Мишарин приоткрыл глаза. — Будто свеклу на винегрет режешь.

— А ты даже газет не читаешь, — тут же парировала Нина. — Научно-технический прогресс как флюс на теле человеческого общества. Потому и флюс, что о человеке забыли. Он у вас только на словах, а понять, что это такое и как его развивать, может только женщина, а вы ее фактически власти лишили, бытом и производством задавили. — И, готовясь к продолжению баталии, Нина поправила прическу, вытянула шею и легонько пошлепала себя подушечками пальцев по алеющим щекам, она была красива в этот момент, глубокие черные глаза ее горели неземным огнем, волосы выбились из гладкой прически и стояли в свете настольной лампы короной надо лбом, а Катенька решила, что зря обвиняла ее в пошлости, пошлость она штука тоже двоякая и зависит от твоего восприятия и участия в ней.

— Зачем мне их читать? — запоздало удивился Мишарин. — Если для меня цветной телевизор изобрели.

— Все. — Встал и покачал поднятыми над широкими плечами крупными ладонями Гурьянов. — Я человек конкретный. И решение будет такое: жизнь продолжается, какой бы она ни была, и никакого медведя из тайги между нами не было.

Сравнение было явно неудачным, но никто не возразил, и Катенька увидела, как все они устали от придуманных ими самими целей, суеты и разногласий, и пожалела их. Уже следующим утром, как ни странно, она была полна сил, любви ко всем ближним и дальним, Виктора Владимировича почти забыла, не волновали ее больше воспоминания о его загадочном взгляде, сильных руках и слабых неторопливых словах. Она по-прежнему многого не понимала в этой жизни, но чувствовала, что ей ничего и не надо понимать, ей надо жить и действовать. Ну, что она делала раньше? Ставила уколы, банки, горчичники, раздавала термометры и таблетки. Теперь она улыбалась и называла всех больных по имени-отчеству. Отвыкшие от подобного обращения, они сначала шарахались от нее, а потом привыкли, она стала полулярна, и многие заболевшие люди шли к ней домой за советом, будто она была каким-то дефицитным специалистом.

Гурьянов поначалу морщился и строжился, требовал, чтобы отныне она шила себе к каждому празднику наряды, мечтал о повышении по службе, ему дали медаль и послали на комсомольский съезд. С ним было труднее всего, его нельзя было убедить улыбками и словами, а лишь поденной однообразной работой. И Катенька теперь содержала свою квартиру в стерильной чистоте, уют видела не в добавлении все новых покупных вещей, а в украшении жилища еще не вернувшимися тогда в моду занавесочками, салфеточками, самоткаными половичками. Муж и сын как-то быстро оказались у нее с головы до ног обшиты и обвязаны самодельной, но очень приличной одеждой, привыкли и принимали как должное обеды и ужины один вкуснее другого. «Да, Миша. Хорошо, Миша», — неизменно отвечала Катенька на распоряжения мужа, хотя исполняла все так и тогда, как и когда считала нужным. И Гурьянова это все меньше раздражало, вопреки утвердившемуся вроде бы в доме его диктаторству он ни на что серьезное теперь не решался без совета с женой, и уже не Гурьяновы считали за честь попасть на вечеринку к Мишариным, а, наоборот, старшие друзья спешили к младшим во всех своих бедах и радостях.

Постепенно прекратились совсем вечеринки у Мишариных. Возможно, способствовал тому антиалкогольный закон, но скорее всего все та же Катенька Гурьянова. Однажды она уговорила Нину пойти с ней в детский дом, над которым шефствовала комсомольская организация больницы. Переворот во взглядах Нины произошел почти мгновенно, она уже не превозносила женщину как высшее и угнетенное существо, а ненавидела, бурно и беспощадно, будто все женщины на свете только и делали, что рожали и бросали детей. Нина стала воспитателем в детском доме, и в ее квартире теперь постоянно толклись мальчишки и девочки с инкубаторско-одинаковой внешностью, с глазами, которые невозможно описать. Видимо, им доставались все результаты кулинарного искусства Нины, потому что муж ее Геннадий Семенович похудел.

Тем временем в Молвинске как раз начались всяческие демократические перемены. Были отремонтированы, например, мостовые, и хотя новый асфальт тут же трескался и сквозь него лезла на свет самая упрямая трава, поливально-подметалочная машина в летний период стала курсировать не только по главной площади города, но и непременно по жилым кварталам. А также, хоть пока и робко, меняли руководителей организаций, и кое-где новые назначения происходили путем выборов. Похудевший Мишарин, утверждавший недавно, что ничто era больше не волнует, забеспокоился, он не боялся, что его снимут, он почему-то боялся лишь выборов. Он ходил и вздыхал, и никто не мог его понять. Младший его товарищ Гурьянов оказался молод и зелен и принял новую политику за народ безоговорочно. Жене Мишарина Нине было теперь вовсе не до него.

— Что случилось, Геннадий Семенович? — спросила его Катенька Гурьянова однажды тихим весенним вечером.

— А-а… — Мишарин скривился, не ожидая от разговора ничего хорошего, но продолжил его, ибо больше пожаловаться было некому. — Перестраиваться, говорят, повышать деловую и производственную культуру, и человеческую, заметь, Катя. Разве я плохой человек, Катя? Я старый человек…

— А вы влюбитесь, Геннадий Семенов, — непочтительно перебила она его.

— В кого? — удивился Мишарин предложению и своему вопросу одновременно. — Тьфу, рехнулись мы, что ли? — И с тех пор стал еще более задумчивым, еще чаще вздыхал и с молчаливой грустью смотрел на Катю.

Никто не знал и не должен был знать, чего все это стоило Катеньке Гурьяновой. Она с трудом дорабатывала до отпуска и поселялась на август у родителей. Август в Молвинске был всегда особенно хорош, тем более в его старой части, среди увядающей лиственной и темнеющей игольчатой зелени, под

Вы читаете Накануне зимы
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×