заводского сторожа корм для кроликов. В Вестгофене его прозвали «Грибком». Уже шесть раз задерживали сегодня старика во время его короткого путешествия, и каждый раз он называл себя: Готлиб Гейдрих из Вестгофена, по прозванию «Грибок». Значит, опять что-нибудь стряслось в лагере, решил Грибок, под вой сирен медленно пересекая поле со своими ведрами. Как прошлым летом, когда один из этих бедняг хотел удрать, а они его подстрелили. Еще сирена не довыла, как его уже прикончили. Никогда здесь такого безобразия не было! И надо же им было прямо под носом у крестьян лагерь устроить! Правда, теперь хоть заработать можно в этих местах, а то раньше едва перебивались, каждый кусок приходилось тащить на рынок. Верно ли, что земля, которую эти бедняги осушают, будет потом сдана в аренду крестьянам?… Пожалуй, и не мудрено, что те бегут отсюда. А цена за аренду, говорят, будет ниже, чем в Либахе.
Так размышлял Грибок и еще раз обернулся, дивясь, зачем этот невероятно загаженный человек сидит у проселочной дороги на куче отбросов. Когда он увидел, что незнакомца рвет, он успокоился: все-таки объяснение.
А Георг даже не видел старика, он пошел дальше. Он предполагал свернуть на Эрленбах, далеко в сторону от Рейна, но не отважился перейти шоссе. Он изменил свой план, если можно назвать планом внезапное внушенье минуты. Съежившись, опустив голову, он зашагал через поле – вот его окликнут, выстрелят. Он пнул носком рыхлую землю – сейчас, сейчас, дорогая. Сначала они окликнут меня, решил Георг, потом щелкнет выстрел. Его колени подогнулись, неудержимо потянуло броситься наземь. Но тут ему пришло в голову: они прострелят мне только ноги и возьмут живьем. Он закрыл глаза. Вместе с утренним свежим ветром он почувствовал прилив такой беспредельной скорби, которая человеку просто не по силам. Он заковылял дальше и вдруг остановился. У его ног на проселке лежала узенькая зеленая ленточка. Он уставился на нее, словно она сейчас только упала с неба на пашню. Потом поднял.
И вот, как будто она выросла из земли, перед ним очутилась девочка. На ней был фартук с рукавами, волосы расчесаны на пробор. Они уставились друг на друга. Затем девочка опустила глаза на его руку. Он слегка дернул девочку за косу и отдал ей ленту.
Тогда девочка побежала к старухе, к бабушке, которая тоже вдруг оказалась на дороге.
– Теперь будешь заплетать косу бечевкой, так и знай, – сказала старуха и засмеялась. Георгу она сказала: – Хоть каждый день давай ей новую ленту.
– А вы отрежьте ей косы, – посоветовал он.
– Вот, придумал еще! – Старуха принялась разглядывать его.
Но тут Грибок, добравшийся тем временем до уксусного завода, крикнул у них за спиной:
– Эй! Корзиночка!
Так звали старуху все обитатели Вестгофена, потому что она вечно таскала с собой всякий хлам, нужный и ненужный, – пластырь, нитки, конфеты от кашля. Подняв иссохшую руку, она стала махать Грибку, с которым в молодости танцевала и за которого чуть не вышла замуж, и вокруг ее беззубого рта и на сморщенных щечках появилось то жуткое оживление, с каким веселятся глубокие старики, у которых уже косточки стучат.
А Грибок, видя, что этот невероятно испачканный неведомый человек – он, может быть, все-таки имеет отношение к уксусной фабрике – уходит со старухой и девочкой, вдруг окончательно успокоился относительно чего-то, что его неизвестно почему тревожило. Георг же, идя позади старухи и девочки, чувствовал себя так, точно он хоть на несколько минут принят в число живых. Оказалось, что проселочная дорога ведет не только в деревню, как думал Георг, она разветвлялась на две: одна шла в деревню, другая – к шоссе. Старуха сунула ленту в карман, к прочей дряни, и потянула за косу девочку, которая едва удерживала слезы.
– Слышали, какое тут было представление – уи… уи… Вот дудели! Теперь-то тихо. Сцапали его. Несладко ему теперь. Уи-и, уи-и. – Корзиночка то подвывала, то хихикала. На перекрестке она остановилась. – Поднялся туман-то! Гляди-ка!
Георг посмотрел вокруг. В самом деле, туман поднялся, бледно-голубое осеннее небо сияло, чистое и ясное.
– Уи-и, уи-и! – пропищала старуха, так как два – нет, уже три самолета, сверкнув, ринулись вниз и принялись описывать над самой землей, над крышами Вестгофена, над болотом и над полями широкие круги.
Стараясь держаться как можно ближе к старухе и к ее внучке, Георг шагал в сторону шоссе.
Никого не встретив, они прошли метров десять. Старуха смолкла. Казалось, она все забыла – Георга и девочку, солнце и самолеты – и погрузилась в раздумье о тех днях, когда Георга еще и на свете не было. А Георг старался идти совсем рядом с ней, охотнее всего он ухватился бы за ее юбку. Это же не на самом деле; ему только снится, что он идет со старухой, держась за ее юбку, а она не замечает. Сейчас он проснется и услышит, как в бараке орет Логербер…
Справа началась длинная стена, утыканная поверху битым стеклом. Они прошли несколько шагов вдоль стены, очень близко друг к другу, Георг – позади. Вдруг, без гудка, вынырнул мотоцикл. Если бы старуха сейчас обернулась, ей пришлось бы поверить в то, что Георг провалился сквозь землю. Мотоцикл пронесся мимо.
– Уи-и, уи-и! – заныла старуха, снова семеня по дороге. Георг исчез не только с ее пути, но и из ее памяти.
А Георг лежал по ту сторону стены, его руки были в крови от стекол, левую руку, около большого пальца, он распорол, изорвана была и одежда, так что видно было тело.
Соскочат они сейчас с мотоцикла, чтобы схватить его, или нет? Из низкого красного кирпичного здания с множеством окон доносились голоса, высокие и низкие, целый хор задорных мальчишеских голосов. Какое слово хотели они запечатлеть в его мозгу, какую фразу – в этот его смертный час? С противоположной стороны появился еще мотоцикл и пронесся мимо – в лагерь Вестгофеп. Но Георг не испытал облегчения и только сейчас почувствовал, как болит рука; он, кажется, готов был откусить себе руку у кисти.
Вдоль боковой стены красного здания – это было сельскохозяйственное училище – тянулась оранжерея. Главный вход в здание и крыльцо находились с этой стороны, против оранжереи. Между фасадом училища и оградой стоял сарай, заслонявший от Георга всю остальную часть усадьбы. Георг переполз в сарай. Внутри было тихо и темно. Вскоре его глаза различили толстые связки лыка, висевшие на стене, разную утварь, корзины и одежду. Так как теперь все зависело уже не от его сообразительности, а лишь от того, что люди называют удачей, он стал спокоен и холоден. Оторвал какой-то лоскут. Перевязал левую руку, придерживая лоскут зубами. Не спеша принялся выбирать и, наконец, остановился на плотной коричневой куртке из вельвета с застежкой «молнией». Он напялил ее поверх своего пропитанного кровью и потом рванья.