– Видишь ли, Герман, я самый обыкновенный человек. И мне хочется от жизни самого обыкновенного. Например, остаться навсегда в этих местах, просто потому, что мне здесь нравится. Этого желания, как у многих – уехать как можно дальше, – у меня нет. Будь моя воля, я бы прожил тут всю свою жизнь. Небо здесь и не очень яркое, и не очень серое. И люди – не деревенщина и не горожане. Все тут есть – и дым и виноград. Если бы мне только заполучить Элли, я был бы очень счастлив. Других тянет к разным женщинам, ко всяким там приключениям, а у меня этого совершенно нет. Никуда бы я от Элли не ушел, хотя я отлично знаю, что в ней нет ничего особенного. Она просто миленькая, вот и все, но я бы хотел прожить с ней до седых волос. А все сложилось так, что я даже не могу еще раз повидать ее…
– Ни в коем случае, – сказал Герман. – Тебе и ходить-то к ней не следовало.
– Тут, конечно, ничего нет дурного, пойти куда-нибудь с Элли в воскресенье, – продолжал Франц, – но я не могу себе этого позволить, нет. Не смотри на меня с таким удивлением, Герман. Значит, об Элли мне нечего и мечтать. И еще не известно, долго ли я смогу здесь остаться. Может быть, уже завтра придется бежать отсюда. Всю мою жизнь мне всегда хотелось только самого простого: чтоб была лужайка, лодка, книга хорошая, чтоб были друзья, девушка, спокойствие. А потом в жизнь вошло другое – я был тогда еще совсем мальчишкой, – вот эта жажда справедливости. Вся моя жизнь постепенно изменилась, и теперь она спокойна только по видимости. Многие наши друзья, рисуя себе будущую Германию, чего только не насочиняли. У меня это не так. И в будущей Германии я хотел бы жить здесь, но только по-другому. Работать на том же производстве, но иначе. Работать для нас. И вечером уходить с работы еще свежим, чтобы потом читать, учиться. Когда трава еще теплая. Но пусть это будет та же самая трава, под забором у Марнетов. И вообще пусть все это будет здесь. Я хочу непременно жить здесь, в поселке, или там наверху, у Марнетов и Мангольдов…
– Ну, конечно, неплохо все это уяснить себе заранее, – сказал Герман. – Но все-таки скажи мне, этот Ре-дер, друг Георга, – как он выглядит?
– Маленький такой, – сказал Франц, – издали совсем мальчик. А что?
– Если Редеры прячут у себя кого-нибудь, они должны вести себя именно так, как ты рассказываешь. Но, вероятно, они никого не прячут.
– Когда я пришел, фрау Редер была одна с детьми. Я слушал у двери и сначала и потом.
Герман подумал: Франца нужно теперь совсем отстранить от этого дела. Будь у меня в запасе хоть немного времени! Бакер приедет в Майнц в самом начале той недели. Но время не терпит. Вполне можно было бы выцарапать беднягу, но время… время не терпит…
– А что, этот Редер работает?
– У Покорни… Ты почему опять вспомнил?
– Да так.
Однако Франц почуял или вообразил, что почуял, будто Герман от него что-то скрывает.
В эту ночь Пауль и Лизель сидели рядом на кухонном диване, и он гладил ее голову и круглое плечо так же смущенно, как в те времена, когда ухаживал за ней; он даже целовал ее мокрое от слез лицо. При этом он открыл ей только часть правды: гестапо ищет Георга за какие-то старые дела. По теперешним законам ему грозит ужасная кара. Что ж ему было делать – выгнать Георга?
– Почему он не сказал мне правды? А еще ел и пил за моим столом!
Сначала Лизель бранилась, шумела и топала ногами, вся побагровев от ярости, затем начала скулить, затем разрыдалась, но и это кончилось. Было уже за полночь. Лизель выплакалась, и теперь она только каждые десять минут повторяла: «Нет, почему вы не сказали мне правду?» – как будто все сводилось именно к этому.
Наконец Пауль ответил – совсем другим, сухим тоном:
– Оттого что я не знал, выдержишь ли ты правду. – Лизель вырвала у него свою руку, она молчала. А Пауль продолжал: – Ну, а если бы мы тебе все сказали, если бы мы спросили тебя – можно ли ему остаться, ты что ответила бы – да или нет?
– Конечно, я бы сказала «нет»! – запальчиво отрезала Лизель. – А как же? Он один, а нас тут четверо, нет, пятеро – вернее, шестеро, считая того, которого мы ждем; мы даже не сказали Георгу про шестого, он и так дразнил нас из-за этих. Ты должен был сказать ему: «Дорогой мой Георг, ты один, а нас шестеро».
– Лизель, вопрос шел о его жизни!
– Да, но ведь и о нашей!
Пауль молчал. Он был глубоко опечален. Впервые он чувствовал себя совершенно одиноким. Нет, никогда уже не будет жизнь такой, как была. Эти четыре стены – зачем они? Эти дети, которых они наплодили, – зачем? Вслух он сказал:
– И ты еще требуешь, чтобы тебе все рассказывали! Тебе – правду! Да ты захлопнула бы дверь у него перед носом, а я через два дня принес бы тебе газету, и ты прочла бы в отделе «Трибунал» под рубрикой «Приговоры, приведенные в исполнение» имя – Георг Гейслер. Разве совесть не замучила бы тебя? И разве ты захлопнула бы дверь, если бы знала об этом заранее?
Пауль отодвинулся от жены. Она снова принялась плакать, закрыв лицо руками. Затем, судорожно всхлипывая, сказала:
– А теперь ты считаешь, что я скверная женщина. Да, скверная, скверная! Так дурно ты никогда обо мне не думал. И теперь ты был бы рад отделаться от этой скверной женщины, от твоей Лизель. И тебе кажется, что ты уже совсем одинок, а на нас тебе наплевать. Только Георг у тебя на уме. Да, конечно, знай я заранее, что все так обернется, что я прочту про него в газете… ну, вот это… приговор приведен в исполнение, я бы впустила его… А может, я и вообще бы впустила. Почем я знаю… Такие вещи всегда решаешь сразу. Да, теперь я думаю, что впустила бы.
Пауль пояснил, уже спокойнее:
– Видишь, Лизель, вот поэтому-то я и не сказал тебе; ты могла бы сгоряча его выгнать, а потом, когда я бы все объяснил тебе, ты бы стала мучиться.
– Но ведь и сейчас еще может случиться какой-нибудь ужас и тебя притянут?