вперед. Туфли с квадратными задранными носами на прямых каблуках и платья без бретелек, с напуском, как у Риты Хейворт, а юбки широкие, вроде балетных пачек, и на них пятна, изображающие блестки. Я тогда не очень хорошо рисовала, пропорции не соблюдены, шеи получились слишком короткие, а плечи несуразно широкие. Должно быть, мне образцом служили продававшиеся в городе картонные куклы- кинозвезды — Джейн Пауэлс, Эстер Уильямс, — на их плоских телах были нарисованы купальнички, и надо еще было вырезать ножницами по чертежам богатый гардероб; вечерние туалеты, кружевные рубашечки. Ими владели и распоряжались девочки в белых блузках и серых джемперах, с косичками вокруг головы под розовыми беретами, — приносили их в школу и на переменах выставляли в ряд, голых, картонных, на ледяном ветру, прислонив к обшарпанной кирпичной стене, ногами прямо в снег, сочиняли для них балы и званые вечера, праздники и всевозможные торжества с бесконечными переодеваниями, — рабы удовольствий.
Под картинками на стене за кроватью висит на гвозде какая-то куртка из серой кожи. Старая куртка, кожа потрескалась и лупится. Я смотрю на нее и постепенно узнаю: это мамина, когда-то она носила ее и держала в карманах подсолнечные семечки. Я думала, она ее давно выкинула; ей здесь не место, он должен был куда-нибудь ее деть после похорон. Одежду умерших надо сжигать вместе с их телами.
Поворачиваюсь на бок и отпихиваю Джо к стене, чтобы было место поджать колени.
Всплываю снова, немного погодя. Джо уже не спит, он откинул с головы одеяло.
— Ты опять разговаривал во сне, — говорю я ему. Иногда мне кажется, что он больше разговаривает во сне, чем наяву.
Он невразумительно рычит:
— Есть хочется. — Потом, помолчав: — Что я говорил?
— Что всегда. Спрашивал, где ты и кто я.
Интересно было бы услышать, что ему снилось; раньше мне тоже снились сны, но больше не снятся.
— Вот скучища, — говорит он. — И все?
Я откидываю одеяло и спускаю ноги на пол, тоже своего рода подвиг: здесь даже в разгар лета ночи холодные. Спешу одеться как можно скорее и выхожу растапливать печь. В большой комнате перед кривым пожелтевшим зеркалом босая, в нейлоновой ночной рубашке стоит Анна. Рядом на кухонном столе — косметическая сумочка на молнии; Анна накладывает грим. А ведь правда, я ни разу не видела ее ненакрашенной; без розового румянца и скошенных, оттененных глаз лицо у нее оказывается на удивление поблекшим, как у видавшего виды пупса, настоящее ее лицо — это то, которое она рисует. Кожа на ее обнаженных руках вся в пупырышках.
— Здесь это необязательно, — говорю я ей. — Здесь некому на тебя смотреть.
Те же слова мне в четырнадцать лет один раз сказала мама, огорченно глядя, как я мажу себе губы густо-оранжевой помадой «Танго танджерин». Я ей объяснила, что это для практики.
Анна отвечает шепотом:
— Он не любит, когда я не накрашена. — А потом, противореча самой себе: — Он не знает, что я крашусь.
Подумать только, на какие хитрости ей приходится идти — или это самоотверженность? Каждое утро вылезать тихонечко из постели, пока муж еще не проснулся, а вечером ложиться, только когда уже погашен свет. Возможно, Дэвид благородно притворяется, но она так ловко себя ретуширует и размалевывает — вполне может быть, что он и вправду не догадывается.
Пока плита нагревается, я выхожу — сначала по дорожке в маленький домик, потом обратно и вниз к озеру, обмыть ладони и лицо. Потом иду к нашему холодильнику — это металлический мусорный бачок, врытый доверху в землю, с плотно завинчивающейся — от енотов — крышкой, да еще сверху тяжелая доска. Когда к нам раз в году приезжали на полицейском катере инспектора охотнадзора, они не верили, что мы обходимся без электрического холодильника, и переворачивали все вверх дном — искали, не прячем ли мы незаконный улов.
Лезу за яйцами; бекон хранится под домом в ящике из проволочной сетки — продувает, а мухам и мышам не достать. У старых поселенцев этим же целям служили погреб и коптильня, отец вносил усовершенствования в общепринятые схемы.
Приволакиваю продукты в дом и принимаюсь готовить завтрак. Джо и Дэвид уже встали. Джо сидит на лавке у стены, лицо у него заспанное. Дэвид разглядывает в зеркало свой подбородок.
— Могу подогреть воды, если хочешь побриться, — предлагаю я, но его отражение ухмыляется, он трясет головой.
— Да ну, я лучше отпущу себе симпатичную бороденку.
— И не думай даже, — говорит Анна. — Я не люблю, когда он целует меня бородатый, похоже на… — Она употребляет неприличное слово и сразу же прикрывает рот рукой, будто сама же испугалась. — Ужас, что я говорю, да?
— Грязный у тебя язык, женщина, — произносит Дэвид. — Она вообще некультурная и грубая.
— Конечно. Всегда такая была.
Короткий дивертисмент, публика — мы с Джо, но Джо все еще где-то внутри себя, где он обычно прячется, а я стою у плиты и обжариваю бекон, мне недосуг ими любоваться, поэтому они заканчивают представление.
Я опускаюсь на корточки и открываю заслонку, чтобы поджарить тосты на углях. Неприличных слов больше не существует, они все нейтрализовались и превратились в обыкновенные части речи; но я помню свое чувство смущения и недоумения, когда узнала, что есть слова грязные, а остальные негрязные. Французские ругательства все взяты из религии, во всяком языке самые неприличные слова первоначально обозначали то, чего люди больше всего боятся, в английском это — тело, оно внушает еще больший страх, чем Бог. Можно также сказать: «Господи Иисусе» — и выразить этим злобу или отвращение. О религии я узнала так, как большинство детей в то время узнавали о сексе: не в подворотне, а на посыпанном песочком школьном дворе во время зимних занятий. Они собирались кучками, держались за руки в варежках и шептались. Меня страшно напугал их рассказ о том, что на небе находится мертвый человек, который следит за каждым моим поступком, и я им в отместку за это объяснила, откуда берутся дети. Матери некоторых звонили моей и жаловались, но, по-моему, я была потрясена гораздо больше, чем они: они-то мне не поверили, а я их слова приняла на веру.
Тосты готовы, бекон тоже; я раскладываю его по тарелкам, а вытопленный жир сливаю в огонь и отдергиваю руку от языка вспыхнувшего пламени.
После завтрака Дэвид спрашивает:
— Какая повестка дня?
Я объясняю, что хочу пройти по тропе, которая тянется на полмили вдоль берега; отец мог отправиться по ней за дровами. Имелась еще и другая тропа, она уходила в глубь острова почти до самого болота, но она была тайная и принадлежала брату, теперь ее, наверно, уже не различишь.
Уплыть с острова он не мог: обе лодки стоят в сарае, а алюминиевая моторка на цепи, примкнута на замок к стволу дерева, у мостков, и оба бензиновых бака пусты.
— Он может быть либо на острове, либо в озере, больше негде, — говорю я.
А сама мысленно противоречу себе: кто-то мог за ним заехать сюда и переправить в деревню на другом конце озера — самый верный способ исчезнуть; может быть, его еще с осени здесь нет.
Но это все пустые домыслы; не редкость, что люди пропадают в лесах, это случается постоянно. Одна маленькая оплошность: отошел зимой слишком далеко от дома, пурга здесь поднимается внезапно, или ногу подвернул, не можешь ступить, весной мошка с тобой разделается, она забирается под одежду — и за один день человек, весь в крови, впадает в беспамятство. Только я не могу допустить такой мысли, отец слишком много всего знал и был слишком осторожен.
Я даю Дэвиду мачете, большой нож, неизвестно, в каком состоянии окажется тропа, может быть, придется прорубаться; Джо несет топор. Перед выходом я густо опрыскиваю им лодыжки и запястья жидкостью от кровососов, и себе тоже. Когда-то я была к ним нечувствительна, выработался иммунитет; но теперь я его утратила, на ногах и на теле с вечера вздулись пупырышки и чешутся. Любовь на севере: поцелуй и шлепок.
Пасмурно, повисли низкие тучи, тянет слабый юго-восточный ветер, вот-вот хлынет дождь, а может,