тысяч рублей.
Деньги оказались у грузина, которого приняли. Этих денег не хватило бы ему в Кутаиси даже на зубного техника, а в мединститут он поступил вместо Наума. Наум со своими баллами стал студентом ветинститута с хорошим общежитием и столовой с продуктами со своего подсобного хозяйства.
Наума привела папина сестра Леля, чтобы он пожил у них в квартире во время командировки, связанной со специализацией по осеменению. Он пожил и остался в комнате у Паши-Меры законным мужем. Круглая Паша-Мера была теплее тощей, как дрын, Бунечки. И так они прожили всего пять лет.
Через пять лет Паша-Мера поехала на годичные курсы усовершенствования учителей в Минск. Она желала преподавать новый предмет – обществоведение – и приезжала только на праздники (ноябрьские, Первое мая и Новый год).
Вот тогда-то Наум стал ночью приходить к Бунечке, потому что он мерз один, видимо. Его родители зачали в южном городе, и он категорически не мог спать один. Наум прилег к Бунечке и молча целый год спал с ней, и она молчала, стыдясь своей слабости.
Потом приехала Паша-Мера, и все стало на свои места, Бунечка молчала и молчит до сих пор, Наум овладел новыми методами осеменения, но так и не сумел осеменить двух сестер и загрустил.
И в это время его грусть растаяла на груди у Сони Берсон, вдовы маляра Симановича, лучшего специалиста по потолкам, накату по трафаретам в виде листочков и геометрических фигур собственного изготовления и безупречным филенкам, которые он подсмотрел в Зимнем дворце, когда поступал в кинотехникум в 40-м году.
Соня Берсон забрала Наума на свою никелированную кровать, и там он сделал ей двух девочек. Когда они пробегали по скверу возле кинотеатра «Мир», Паша-Мера и Бунечка замирали, их сердца сжимались, но они это не обсуждали.
Потом Наум умер от рака горла, в последние дни Соня Берсон оказалась ему полезнее со своей профессией «ухо-горло-нос», нужнее, чем Паша-Мера и Бунечка, учительница и работница склада готовой обуви.
Они не были на кладбище, не хотели, чтобы люди им тыкали, что они пришли унизить законную супругу, но на девятый день их привез Арон – троюродный племянник на «Запорожце», таком непохожем на лакированную машину «Жук Фольксваген», которая была у папы, собранная из останков трофейного авто.
Сестры вместе сладко поплакали за своего единственного мужчину и вечером выпили настойки на мандариновых корках. Бунечка сделала холодец и курицу.
Все, больше в их жизни ничего не было, ничего хорошего.
С утра надо найти силы встать, и пойти в сквер, и купить по дороге эскимо на палочке в серебряной пачечке, а уж потом дойти до своей лавочки, по возможности ровнее, чтобы Фрида и Дора не шептались о том, кто первая из них умрет.
Потом они садились на солнечной стороне, срывали обертку, и начинался обряд. Если в календарике с числами стоял крестик, значит, сегодня начинает Бунечка. Она ела своим птичкиным ртом медленно, а Паша-Мера в это время закатывала глаза, считала мгновения и нервничала. Она знала, что когда придет ее время, надо будет успеть свою долю съесть очень быстро, пока эскимо еще не подтаяло и не обрушилось, скользнув по подмокшей палочке на колени.
Завтра Паше-Мере достанется начинать первой, сверху есть выгоднее, там больше шоколада, и холод еще заставляет стынуть оставшиеся три зуба, которые еще что-то чувствуют.
Она любит быть первой, она всегда была первой, и Наум был у нее первым, а с ней только второй. И тогда у нее на секунду стынет сердце, и она вспоминает Наума, ушедшего так не вовремя к этой суке Берсон.
«Он бы у меня не умер», – Паша-Мера знает это точно, и Бунечка знает, что они вдвоем его бы сохранили, а теперь его нет, и осталось только эскимо на палочке, тающее так быстро.
Старый Каплун смотрел на солнце. Дневное солнце слепило его и закрывало своим огнем единственный глаз, сверлящий прошлое и будущее. Вечернее солнце открывало бездны, из которых вставали тени. Сегодня Каплуна накрыла тень прадеда, которого он никогда не видел, но часто вспоминал. Прадед часто встает в его памяти гигантским исполином, героем. Он и был героем, простой грузчик из города Белостока, где их семья жила двести лет и там же осталась в глубокой яме. Только Старый Каплун еще жив из большой семьи.
Он остался один и сторожит тени близких людей. Их убили соседи по улице, дети людей, которых прадед знал с пеленок. Когда пришли немцы, на евреев надели желтые звезды, а соседи надели повязки со свастикой и взбесились.
Прадед всю жизнь был грузчиком, возил мебель со своими сыновьями и двоюродными дядями на больших возах, таскал огромные шкафы и буфеты. Однажды прадед занес на четвертый этаж рояль для доктора Райкина. Этот подвиг с роялем знали все, прадеда знали и, казалось, уважали его семью, он пил с соседями на польскую пасху и на свою наливал им, но все изменилось. Немцы пришли в Польшу, и открылись закрытые шлюзы ненависти, и началось. Всех евреев собрали в один день и повели к яме, поставили на край и начали убивать. Прадед был простым грузчиком, у него не было большого дома и золота, он не давал денег под грабительские проценты, не спаивал соседей водкой, не держал работников, жил своим трудом своей семьей и даже не ходил в синагогу. Рядом, на краю ямы, стоял доктор Райкин, детский врач, который спасал разных детей, не разбирая, кто из какого народа.
Доктору целовали руки родители спасенных детей. Некоторые из них теперь стояли против него с автоматами и целились ему в сердце и начали стрелять во всех, в детей, старух, не разбирая и не пряча глаза от тех, с кем жили рядом.
Прадед бросился на стреляющих, и пару убийц он задавил своими железными лапами, пока в него не вошло столько горячего железа, что его руки разжались – разжались только тогда, когда железа в нем стало невозможно много.
Старый Каплун даже посылал своего сына в Белосток поискать следы потерявшейся ветви – никаких следов, никаких архивов, никаких свидетелей. Официальные власти им сочувствовали, прятали глаза – они уже жили по законам общечеловеческих ценностей, а такое прошлое нарушает гармонию, суда нет, убийцы не названы, и следов семьи не найдено. Каплун последний свидетель, его правнуки, когда он им рассказывал, ему не верили, не понимали, как такое могло быть.
Старый Каплун знает, что такое может быть и сейчас, он видит и слышит вокруг, что снова ищут причины своих несчастий в чужих народах. Пока людей готовят словами и книгами, но скоро они наберутся мощи и опять пойдут убивать, им хочется решить окончательно вопрос, устранить причину своих бед, извести чужеродных, и тогда им будет счастье, а цена для них не имеет значения.
Грустные мысли оставили Каплуна: он увидел инженера Беленького, которого все звали «черненьким».
Он шел домой из магазина с внучкой, аккуратный старичок, похожий на журналиста-международника Зорина, который всю жизнь прожил за рубежами Родины, носил замшевые пиджаки и клеймил империализм на Тайм-сквер и на Трафальгарской площади. Он все понимал, этот Зорин, но клеймил звериное мурло капитализма и радовался успехам социализма через океан.
Зорин ценил доверие страны, еврей-международник, служивший родине верой и правдой, и родина щедро поила его не только березовым соком, но и виски и ромом.
Беленький, в смысле «черненький», жил не как Зорин, а как простой инженер конструкторского бюро, жил на зарплату, всегда был чистеньким, в пиджачке, не замшевом, а в польском в клеточку, с галстучком из кожезаменителя.
Виски не пил, он совсем ничего не пил, читал газеты и понимал все не хуже Зорина, но место в Америке было уже занято, и второму еврею места не было. Да и не хотел этого места старший инженер Беленький, видел, как Зорину неловко клеймить израильскую военщину и хвалить бандита Арафата, очень похожего на еврея с тряпкой на голове и порочным лицом сладострастного убийцы.
Беленький был на хорошем счету в своем КБ, имел приличную должность старшего инженера, в партию не вступал, аккуратно платил взносы в Красный крест и ДОСААФ. Жена его, Лиза, ему не изменяла, дочка училась на пятерки, замуж вышла за хорошего парня. Так Беленький и живет по правилам; единственное, что его смущает, – то, что ему завидует его друг и начальник Коровякин, всю жизнь завидует, даже когда у