трескается, только сами-то они должны малость себя сдерживать.
Вот севанские отшельники — ничего не скажешь, хорошие монахи [42], вина в рот не берут, вкуса не знают мясного, одежда у них из грубой шерсти или из суконца домотканого, спят на голой земле. А лица у них светятся. Дашь — благословят, не дашь — все одно благословят. Зайдешь к ним — заговорят о делах благочестия. Завидят лицо женщины — так за две версты в сторону отбегают. Чтоб про баб или вино, про деньги там, или лошадей, или еще про что заикнуться — так никогда.
А наши, здешние, сами на резвого коня сесть не прочь, в шелк да в атлас наряжаются; сладкий плов и тысячу всяких кушаний вкусных да напитков разных в употреблении имеют.
Зато когда у кого дело до них, так готовы голову с тебя снять, — так ни Христос, ни Магомет не поступали. Что же это? Значит, я только и должен, что деньги совать, чтоб душа моя в рай вошла? Ну, а если я дурной человек, если я творю беззакония, неужто по единому их слову господь-бог должен душе моей все грехи отпустить? А на что богу деньги — да святится имя его? Деньги нужно подавать бедным. Лучше их вовсе выбросить, чем отдать человеку, который тебе и спасибо не скажет.
Тысячу дней принимай их у себя, угощай, — а зайди сам к ним в дом, так глотка холодной воды не удостоишься. Нет, этого бог не попустит! С нас же дерут, приятелей своих и родственников устраивают и на нас же еще наговаривают.
Положим, мы на все это не обращаем внимания, соблюдаем пристойность, это так, — но сыновья-то наши растут ослами, никто об них не позаботится, школ не открывают, не обучают, одного хотят: всё отнять у нас, что нами честно нажито.
Пойди-ка ты в мечеть: каждый мулла, даром что нехристь, глядишь, собрал вокруг себя сорок- пятьдесят и больших и маленьких и с утра до вечера их учит, толкует им вопросы их веры. А наши только за своим удовольствием гонятся. Чье же деяние больше богу понравится, я вас спрашиваю?
И говоришь, и умоляешь — ухом не поведут. А сыновья наши такие же, как и мы, — как ослы жрут, как ослы растут. Сами мы несведущи, чтобы их обучать. А кто сведущ, уши заткнул. К кому же обращаться?
Если я вру — эй, все, кто тут! — запустите пальцы и вырвите мне глаза! Народ наш в таком жалком состоянии, обречен мечу и огню, все потому, что никто нам не объясняет, кто мы такие, какова наша вера, почему мы на этот свет родились. Слепыми приходим, слепыми и уходим. Вон курица тоже сто раз на дню когда воду пьет или крупку клюет, головой кланяется — да что ж от этого пользы?
Кто не знает, что есть на небе господь-бог, судия праведный? Но мы должны также знать, что делать нам на этом свете, чтобы судия тот нас не осудил. Не так ли, братцы, — сами посудите?
Я виноват, пусть так. Но ведь самый последний тюрк большую часть корана наизусть твердит, а я «Отче наш» прочесть не умею. Откуда же мне знать, где по кончине будет душа моя, где тело? Чему же мои бедные дети у меня научатся?
Да всего не скажешь.
Нельзя, конечно, совать себе палец в глаз, бить себя кулаком по голове да по щекам — но что же мне делать? Сердце мое разрывается, как вспомню жалкое наше состояние. Пускай они и меня, старика, научат и сыну моему дают образование, указывают нам путь, а не совращают с прямой дороги, не отталкивают от веры нашей. Да пусть я черту достанусь, пусть лишусь земли горсти и куска полотна, и церкви, и обедни, ежели им тогда не отдам за это все: глаз моих пожелают — глаза выну, отдам; сына захотят — и сына зарежу, в жертву принесу…
— Будет тебе разговаривать, сват Арутюн[43], — сказал староста, — кому говоришь, кому? Тысячи у нас всякого народа, которые ни грамоты не знают, ни силы ее. Наша звезда уже закатилась, какими пришли, такими и уйдем. Каждое твое слово — алмаз, да кому оно нужно? Вон у волка над головой читали евангелие, а он и сказал: скорей читайте, — стадо уйдет! «Билана бир, билмнана бин» — сказал тюрк («Разумеющему — раз скажи, неразумеющему — тысячу раз»). Кому станешь плакаться? Да кому и окриветь охота?
А ежели слова твои не достигают цели, зачем же зря голову терзать? Не жалко тебе своего рта? Какой толк, скажи на милость, камню проповедь читать хоть десять лет подряд? Разве на него подействуешь? Да упокоит господь души родителей наших, что научили нас хоть в церковь ходить, а то бы мы так и росли, как звери дикие. О таких вещах год можно толковать, все конца не будет.
Пойдем-ка ко мне, закусим, чем бог послал, выпьем за помин душ родительских, — авось когда-нибудь господь над нами смилостивится. Не может же век так быть!
Идем, идем, а то скоро пост великий — тогда беда: сиди да ешь соленье, грызи морковь, пропихивай силком в рот Да в живот. Пока масленица, пировать надо.
А там пусть будет, что богу угодно. Пускай хоть остаются на своем месте и богач, и монах ученый. А что не делают добра, пусть не делают. За их грехи с нас не спросят, от нас отчета не потребуют. Кто знает, что с нами завтра стрясется? Человечину едят, кровь пьют. Спасайся, уж кто как может. А наша опора — бог, он нас не забудет, так дело, не оставит.
Худо нынче, плоха дорога, — а завтра будет свет, и многие матери тогда заплачут.
Если дорога твоя пряма, иди и иди по ней, как бы она длинна ни была, с прямой дороги не сворачивай. Не то, коли пустишься по горам да по долам, плохо будет, много испытаешь бед всяких. «Йолдан чхан гйози чыхар» («Кто с дороги сойдет, у того глаз пропадет»)…
Идем, идем ко мне, посмотрим, чего там наша хозяюшка наготовила — бедняжка всю ночь глаз не смыкала, шныряла туда-сюда, колесом вертелась!..
— Дай бог здоровья нашему старосте! Кабы не он, этот человек вконец бы нас извел!.. — послышался с другой стороны голос одного из собеседников. — Покручивая усы, нюхая воздух, мотая головою, он с аппетитом глотнул слюну, кашлянул и продолжал: — Уж пять часов, как обедня отошла; небось, вороны и те успели раздобыть кусочек мясца или дряни какой-нибудь, да и съели, а у нас только в животах бурчит да в ушах жужжит; с одной стороны мороз тебя за икры щиплет, с другой голод напирает, — а он, ишь, тянет да тянет, как мельница на полном ходу — мелет да сыплет из головы. Чуть было не прервал я его, не сказал: — укороти хвост — караван уйдет, поубавь жерновам ходу, завяжи рот, усмири язык; коли тебя ветер распирает, — ступай домой, пускай уж там и дует, а нам ветра хватит, ноги, руки совсем заледенели, как деревянные.
Сущее наказание, право! Хочешь разговаривать, — говори у себя, за курсой, чтоб можно было и слушать, и спать. А ты, как торгаш какой пристаешь! Мы и сами хорошо знаем, где пропавший осел привязан, да что поделаешь, ежели близко подойти нельзя, — шею тебе сломают, а ослу — гляди — и ноги и голову остригут до неузнаваемости. Он хозяина видит — ревет, а хозяину говорят: нет, не твой осел!.. Эх, кому тут голову снять?
Есть такая старая присказка: спросили раз верблюда, — отчего у тебя шея крива? Верблюд и ответил: — А что у меня прямо, чтоб шея не крива была?
Стало быть, дело наше такое, — словами разве кого убедишь? Нет, ты сперва достань ярмо да молотильную доску, приготовь гумно, сложи скирды, а уж потом и хватай за ухо шалого быка. Э, брат! тысячу раз уж ты видал, как он с молотильной доской в степь пускается, — чего ж понапрасну голос свой надсаживать и задерживать нашу трапезу? Пахарю надо сначала землю вспахать, разрыхлить, а потом и сеять, — не то черви да птица все твои семена пожрут, и будешь потом затылок почесывать да сосать палец! Ты пчелу окури, чтоб улетела, а то лицо подставляешь, ясное дело, ужалит, да еще как!
Каждый своего коня погоняет, тут уж не смотрит, кто впереди. Свеча под собой освещает. Мир — курдюк, человек — нож. Никто с тебя не спросит. Коль будешь тополь нагибать, он на тебя же и повалится и голову тебе размозжит. И тесак у бочара в свою сторону тешет, и от дерева тень — под ним под самим. Вода своей рыбе приют дает, курица своего цыпленка оберегает. Ну, загремишь ты, как туча — а кто станет тебя слушать? Есть у тебя лекарство, — себя лечи, есть масло — держи в горшке собственном. Что ни делай, что ни говори, — вода себе дорогу найдет. Ты только посередке останешься, дурную славу наживешь.
У правдивого человека шапка в дырках. Не слыхал? Любой его по голове хлопнет, шерсть по ветру пустит. Ну, какое тебе дело? Такой же ты, как и все, живот у тебя не выше рта. А коли дыхание у тебя изнутри прет, так ты задержи, молчи. Кто тебе говорит: иди, мерь у нас зерно?! — Так чего ж ты со своей меркой сам лезешь?
Ежели что и знаешь, так стенам дома собственного не доверяй, самой земле не говори, — разгласят, и ты же в виноватых будешь. Что ж делать, коли не слушают? Не можешь же ты из-за этого сам себя