боязливо ступая на поврежденную ногу. Вид у него был неважный: левая рука перевязана, на морщинистой коже — ссадина, скулы обметала мыльная неопрятная щетина. Он вчера неудачно споткнулся на лестнице — сотрясение мозга, ушибы. Его увезла «скорая». По крайней мере, так он рассказывал, потирая разбитый локоть. Это была всего лишь версия. «Гусиная память». Я не верил ни единому его слову. Он не спотыкался вчера на лестнице. Он сегодня ночью выбросился с чердака гостиницы. Третий этаж. Булыжник. Насмерть. — Вы мне кое-что обещали, — процедил я сквозь зубы. И редактор обернулся на ходу: Да-да, конечно, — передавая розовый толстый квадратик, сложенный во много раз. — Поезд семь ноль четыре, вагон тринадцатый. Послушайте, а зачем вам билет? Мы сейчас доберемся до Лавриков, и вы спокойно уедете на автобусе… — Я вздрогнул. Будто черная молния просияла окрест. Будто колдовская и беззвучная молния, — озаряя собою половину мира, превращая его в негатив и выхватывая только фосфор земли, на котором шевелились редкие угольные травинки. Хронос! Хронос! Ковчег! Низкий и плаксивый голос неожиданно сказал неподалеку: Болит моя голова, болит-болит, ох, болит моя голова!.. — А высокий и очень спокойный дискант терпеливо ответил ему: Не двигайся, папа… — А чего же такого? — поинтересовался голос. — Кажется, еще одна гусеница… — Так за жабры, за жабры ее!.. — простонал, надрываясь, голос. — Не могу, тут — угнездились… — Ох, болит-болит, никакой помощи от сыночка… — Вот она, папа!.. — Тьфу, пакость волосатая! Плюнь на нее!.. — Я тебе, папа, хлорофос притащил… — Слава тебе, господи, хоть раз вспомнил об отце… — Целая бутылка… — Лей!.. — А куда лить, папа?.. — Прямо в дыру лей… — Повернись немного… — Чтоб они сдохли, проклятые!.. Ой-ей-ей!.. — Осторожно, папа!.. — Ой-ей-ей!.. — Не двигайся!.. — Ой-ей-ей, что ты делаешь, ты убить меня хочешь!.. — Тощий и нескладный человек, словно вывихнутый в суставах, сидел прямо на борозде, расставя босые ноги и поддерживая обеими ладонями громадную, как котел, шишковатую голову. Одет он был в фантастические лохмотья и имел на коленях метлу, безобразно изогнувшую голики. Рядом торчали валенки, наполовину закопанные в землю. Я его видел немного со спины. На макушке у него топорщилась пучковатая швабра, а в центральном просвете ее, окаймленная мешковиной, зияла глубокая рваная дыра с чем-то крупчато -белым внутри, и подросток лет четырнадцати, угловатый, остриженный, оттопыря под футболкой худые лопатки, заливал в эту дыру какую-то жидкость из коричневой толстой бутылки неприятного вида. Доносился аллергический запах хлорофоса. — Боже мой! — содрогаясь, прошептал редактор. — Что еще нужно сделать, чтобы мы перестали обманывать самих себя? Человек — это звучит гордо… Человек проходит как хозяин… Знаменитый «человеческий фактор», наконец… Все — вранье и сотрясение воздуха. На самом деле мы — как букашки. Захотят и раздавят. — Посмотрите: у него булавки в голове!.. — Человек обернулся, и я увидел перекосившееся лицо, жутко раскрашенное фломастерами. А из матерчатого лба действительно торчали металлические острия булавок. Он поднялся, вихляя, как на шарнирах, и ударил метлой о землю: Ходят и ходят, ходят и ходят, жить не хотят. Эй! Кто такие?.. — Не отвечайте, — мгновенно предупредил редактор, закрывая мне рот. Я и не думал. У меня пробуждалось сознание. Медленно, будто в слабом проявителе, соединялись разрозненные детали. Существует время, которое давно остановилось. Это называется — Хронос. Существует день, который неумолимо повторяет самого себя. Это называется — Круговорот. Существует город, утопленный в крапиве и в лопухах, где спасаются от наводнения перемен чистые и нечистые. Это — дремотный Ковчег. Это абсолютно невозможно, но это именно так. Словно зачарованная ладья, плывет он среди бурных свирепствующих стихий. Поскрипывают тяжелые весла в уключинах. Тихо струится за бортом непроницаемая зеркальная чернота. Светится одинокий и печальный фонарик на мачте — не в силах разогнать омертвелый туман. — Время. День. Город. — Хронос. Круговорот. Ковчег. — Дева. Младенец. Башня. — Август. Понедельник. — Эпоха развитого социализма. — Я сжимал виски, потому что все это было ужасной правдой. — Лаврики!.. Автобус!.. — Не успеваем!.. — задыхаясь, дергал меня редактор. Он приплясывал, точно на углях, и хватался за сердце. Я подозревал, что попытка к бегству также запрограммирована. Никуда нам не уйти. Хронос! Хронос! Ковчег! Прокатился шелестящий гром, и беспомощно затрепетала листва на кустарниках. Поднялись из перегретых борозд суетливые возбужденные птицы. Человек в лохмотьях, приближаясь и вихляя всем телом, проникновенно сказал: А вот сейчас откушу голову, стра-а-ашно без головы… — Зубы у него были редкие и широкие. Лошадиные зубы. В нечищенной желтизне. Он, казалось, разваливался на части, и подросток, исказив лицо, неумело колотил его кулаком по хребту: Папа, опомнись, пап!.. — Деревянное солнце рассыпалось в зените, как тифозные, стонали птицы, от бугристой земли поднимались душные дрожащие испарения. Я уже видел все это — двести миллионов раз! Это — дорога на Лаврики. Надо пройти четырнадцать километров. Здесь обитает Младенец. У него есть скипетр и корона. Он питается человеческой кровью. Половина горкома ходит к нему на поклонение. Хронос! Хронос! Ковчег! Я не мог сдвинуться с места. В кармане у меня уже скопилась пригоршня розовых и тугих квадратиков, полученных мною неизвестно когда. Выворачивая подкладку, я швырнул их прямо в расцвеченную ядовитыми фломастерами, редкозубую ушастую рожу, мокро шлепающую губами, и человек на шарнирах немедленно рухнул, как подкошенный, загребая билеты к животу: Это в-все м-мое б-будет… Х-хорошо… — Швабра у него на голове стояла дыбом, а вместо глаз загорелись яркие электрические лампочки. — Что вы делаете?! — закричал редактор. Было уже поздно.
Мы бежали по горячей и светлой дороге, полукруглым изгибом спускающейся вниз, к реке. Дорога была очень пыльная и очень безжизненная, старая, накатанная, придавленная неподвижным зноем. По обеим сторонам ее открывались безотрадные массы воды, разделенные поперечным настилом, а на другом берегу, в осыпях и валунах, поднималась до небес странно вогнутая, нереальная громада обрыва, несущая на спине своей разметанные строения и огороды. Крысиные следы были повсюду. Пятипалой россыпью пересекали они дорогу, подминали волокнистую лебеду на обочине, которая так и не распрямилась, и по серым расплющенным бороздам, выворачивая клубни и чернозем, уползали за дымящийся горизонт. Даже на гладких камнях белели свежие сахарные царапины. — Осторожно, не наступите! — конвульсивно прохрипел редактор. — А в чем дело? — спотыкаясь, спросил я. — Очень плохая примета. — И чем же она плохая? — спросил я. — Говорят, что сожрет Младенец. — А вы верите в Младенца? — изумленно спросил я. — А вы не верите в него? — в свою очередь спросил редактор. — Но это же слухи, вымысел, — озираясь, сказал я. — Там, где нет правды, слухи становятся реальностью, — через силу выдохнул редактор. Он мучительно потел и протягивал на бегу розовый толстый квадратик, сложенный во много раз. — Я вам кое-что обещал: поезд семь ноль четыре, вагон тринадцатый… — У меня пробуждалось сознание. Медленно, будто в слабом проявителе, соединялись разрозненные детали. Существует время, которое давно остановилось. Это называется — Хронос. Существует день, который неумолимо повторяет самого себя. Это называется Круговорот. Существует город, утопленный в крапиве и в лопухах, где спасаются от наводнения перемен чистые и нечистые. Это — дремотный Ковчег. Это абсолютно невозможно, но это именно так. Хронос! — Круговорот! — Ковчег! — Отбеленные доски настила загрохотали у меня под ногами. Мост был длинный и чистый, словно вымытый, он лежал почти вровень с течением, и я видел глянцевые кувшинки, распластавшиеся у самого берега. А коричневая вода между ними темнела, как бездна. Я отлично понимал, что попытка к бегству также запрограммирована. Никуда нам не уйти. Юркая уродливая фигура вылетела мне навстречу и панически шарахнулась, просверкав никелированными разводами. Завизжали шины. Продребезжал звонок. Угловатый подросток, согнувшись над велосипедом, бешено вращал педали. Кажется, он кричал что-то невразумительное. Неважно. Я опять увидел Пугало, которое ползало по борозде, равнодушно чертыхаясь и собирая билеты. Словно выстриженные лишаи, розовели они в пыли. У меня пробуждалось сознание. Деревянный город замыкался вокруг меня. Просияла молния. Застонали птицы. Редактор, малиновея, как клюква, и хватаясь за грудь, душераздирающе просипел: Не могу больше… сердце разрывается… — Мне уже было наплевать. Я карабкался по кремнистой неровной промоине, пересохшим желобом уходящей вверх. Дно ее было отвердевшее и плоское, как доска, подошвы неудержимо соскальзывали. Собственно, чего я хочу? Я хочу любой ценою выбраться отсюда. Удается ли мне это сейчас? Нет, мне это совершенно не удается. Собственно, почему мне это не удается? Собственно, потому, что я давно уже превратился в зомби и теперь вращаюсь в бесконечном жестоком круговороте. Хронос! Хронос! Ковчег! Прокатился шелестящий гром, и заскрежетала калитка, скособоченная полуденным жаром. Пыль съедала шаги. Курица еще почему- то дико носилась в небе. Эту улицу я тоже видел — двести миллионов раз! Она заросла чертополохом, бородавчатые цветы его наклонились вперед, и меж крупных завязей их, поблескивая на солнце, роились трудолюбивые пчелы. Я вернулся обратно. Вот и все! Внутренний карман у меня оттопыривали квадратики, накопленные неизвестно когда. Целыми пригоршнями я разбрасывал их — застревая и бормоча проклятия. Я