коричневой жидкости на платок. А затем осторожно и тщательно промокнул им все свежие ссадины. И засунул мне флягу сквозь зубы: — Давай-ка глотни… Да не дергайся, это — отвар чернотынника… Превосходный из него — на скипидаре — отвар… — Я глотнул маслянистую горькую вязкую жидкость. Я уже начинал понемногу — урывками — соображать. Мы действительно находились неподалеку от озера, и действительно тихо, но внятно плескалась вода, и раскинулись камыши, протянувшиеся вдоль берега — поднимались они темно-бурой, расплывчатой грозной стеной, и по черным головкам бродило животное электричество, и за ними барахтался некто в угрюмой тоске — хлюпал, падал, отряхивался и снова падал. Почему-то казалось, что это — упившийся водяной. Тоже, видимо — выпавший, редуцированный кусочек. Впрочем, в данный момент он меня нисколько не волновал. Опираясь на лычки погон, я выпрямился. — Ну так что?!.. Полегчало?!.. Вы можете двигаться?!.. — спросил сержант. Между прочим, мне стало действительно легче: то ли я понемногу расхаживался, то ли — отвар. А, скорее всего, потому, что мне ничего не грозило. Не грозило мне даже — немедленно постареть. Потому что весь этот мучительный день я прошел по сценарию. Упирался, вилял, иногда отклонялся на шаг. Но потом неизменно, как чокнутый, возвращался к сюжету. И тащился по скучной заезженной колее. Я был — зомби. Как, впрочем, и все остальные. Потому-то, наверное, Одеяло и не подействовало на меня. Я был — зомби. Как, впрочем и все остальные. И тащился по скучной заезженной колее.

— Поторапливайтесь, — сказал сержант, отдуваясь. — Вы, по-моему, совсем не хотите идти… Я вас брошу… Ведь я же, в конце концов, не обязан… — Вдруг откуда-то появилось великое множество темных фигур. Будто страшные куклы тащились они по откосу, за которым угадывалась светлая пыльная полоса. Я был должен увидеть дорогу, и я ее тут же увидел. — Слава богу, мы, кажется, успеваем, — сказал сержант. И смахнул крупный пот, словно ядрышки серого жемчуга. — Но не надо оглядываться, я вас очень прошу… — Вероятно, он корректировал меня на последнем этапе. Как когда-то меня корректировал выслужившийся Карась. Ныне — демон. Но я и не думал оглядываться. Я всем сердцем стремился — вперед, через дорожную пыль, ветки ивы защекотали меня по коленям, а в канаве на самой обочине вскинулась грязь, стало тесно и суетно, потому что народу прибавилось — все упорно карабкались из канавы на склон. — Не оглядывайтесь!.. — крикнул сержант, но его оттеснили. Начиналась какая-то нервная толкотня. За дорогой открылась бескрайняя пахотная равнина: сотни грядок картофеля, воткнутые в горизонт, — загибаясь, приподнятые до самого неба, край которого начинал понемногу светлеть: бледно- серая зелень уже проступала из сумрака, отражаясь в свинцовой, чуть выпуклой амальгаме реки, отчего и туман над поверхностью выглядел чем-то растительным, словно скопище жаждущих плотоядных кустов, порождающих муки, скребущих сознание. А из заводи, где распускались шуршащие камыши, по широкой и пыльной дороге, ведущей из города, по камням и по рытвинам с правой ее стороны, точно тени из ада, тащились все новые зомби, — очумелые, дикие, вырванные из сна, с волосами, как сено, тупые, полуодетые, кожа их почему-то блестела, как гуталин, я был стиснут толпой и не мог уклониться, а они почему-то молчали, по-видимому, онемев, или, может быть, не молчали, но я их не слышал, там кого-то несли — уплотнившись, на множестве рук. — Гулливер!.. Гулливер!.. — вдруг беззвучно зашелестело над полем. И я тоже внезапно зашелестел: — Гулливер!.. — тоже — молча, и тоже — без всяких усилий. Очень странное теплое чувство переполняло меня, чувство радости, страха, покоя, освобождения, чувство ненависти и чувство горячей любви, обретения, счастья и бесконечной утраты, все смешалось в одну, вдохновенную жуть, я, по-моему, даже пошатывался от головокружения, сердце билось поспешно, отчетливо, горячо, я вдруг ясно увидел простую возможность спасения, словно разом зажегся невидимый внутренний свет. — Гулливер!.. Гулливер!.. — шелестело в предутреннем воздухе. Ну, конечно, спасение это — когда Гулливер! Как я раньше не понял, что это и есть спасение! Прикоснуться к нему, хотя бы — подставить плечо, вот он — близко, я слышу его дыхание, а поверх чьей-то лысины свешиваются его рука, о! чудесная эта рука с обкусанными ногтями, с мягкой грязью, забившейся в поры ее — в восхитительных цыпках, в прекрасных чешуйках обветренности, как блаженно и чутко подрагивает она, а какие пленительные на ногтях заусеницы, плоть от плоти, от сладкой плоти Его, синий глинистый мед наполняет прохладные вены и божественно скапливается в их узлах, плоть от плоти, и — розовый шрам на мизинце, бледный теплый бугристый родной человеческий шрам — там, где острая косточка выпирает под кожей — и сияют два тоненьких нежных льняных волоска, пропустите меня, расступитесь, я больше не выдержу! плоть от плоти, мне только поцеловать, синий мед, красный сахар, дремотно текущий в артериях, заусеницы, ногти, чешуйки и волоски, жаркий пульс, пробивающийся от самого сердца, как печально и редко спускается он по руке, о! чудесное легкое быстрое прикосновение, от которого кровь пузырится, вскипая волной, и звенят, натянувшись как струны, все жилы по телу, тихо лопаясь, мучая и щекоча, скоро, скоро пронзит эту кожу железо, раздирая покровы и мышцы свои острием: Черный Крик, будто пламя, взлетит над равниной, и прольется на землю шипящая кровь, будет больно, но это и есть — спасение, есть спасение тем, кто поднимает Его: бревна, холм, молоток, провода, изоляторы… Я, наверное, падал, а потом поднимался опять — где? когда? хорошо, что не затоптали, спекся жжением и нытьем ушибленный бок, пальцы были испачканы слякотным черноземом, по ладоням ползли обезумевшие муравьи, я бежал, меня подхватило течением, отклониться, свернуть, разумеется, было нельзя, мы катились вперед по распаханной темной равнине, словно стадо животных, спасающихся от огня, я все время, как пьяный, проваливался между грядок, верещала от ужаса картофельная ботва, превращаемая ногами в какую-то жидкую кашу, клубни просто вопили, выпрыгивая из земли, доносился невнятный, но гулкий, надсадный обрывочный голос: — Есть хлеб черный, как смоль, называемый — Ложь… Есть хлеб белый, как лунь, называемый — Страх Великий… И едят эту ложь… И болеют от страха и лжи… И выблевывают обратно позорную красную мякоть… — Это, видимо, проборматывал Гулливер. Голова его свесилась в сторону, как у мертвого. — Не оглядывайтесь!.. — крикнул отставший сержант. Или мне показалось? Но я все равно оглянулся. Расступилась прозрачная хрупкая чернота, обнаружилась чаша — с краями по горизонту, исполинская, мрачная, выполненная землей, а на дне этой чаши ворочался гибнущий народ, как удавом, обвитый сиреневой массой воды, точно дым, полыхали над ним ошалелые птицы, и металась крапива — раскинувшись выше домов, стрелы пасмурных молний пронизывали их толщу, заводская окраина пропадала в дыму. Трое в Белых Одеждах уже нависали над городом, и с ладоней их тек извитой золотистый туман, было видно, как он сотрясает отдельные здания, языки насекомых выплескивались из них, Хронос корчился, Ковчег погружался в пучину, вероятно, сейчас должен был простучать камнепад, я очнулся — конечно, не следовало оглядываться, потому что все тело немедленно стиснул озноб: плоский холм возвышался посередине равнины, море грядок, как в зыбь, огибало его, а на сплюснутой голой верхушке стояло нечто крестообразное, вероятно, в основе своей — из телеграфных столбов, ржавым стонущим плачем зашлась вдруг могучая проволока, в двухметровых спиралях которой я видел людей — все они, как сомнамбулы, устремлялись к подножию, где уже разрастался отчаянный радостный вопль, — да, конечно, мне незачем было оглядываться, потому что все тело немедленно стиснул озноб, я рванулся к Нему, но меня равнодушно отторгли, зомби сдвинулись плотной горячей толпой, словно вспученный клейстер, наращивая окружение. Черный крик раздувался во всю поднебесную ширь, и толпа колыхалась, как спелые травы под ветром, запах пота и тлена душил меня, точно газ, и была в этом запахе явная безысходность, я висел на покатых податливых скользких плечах: — Пропустите меня!.. Подождите!.. Не надо!.. — но мой голос тонул в какофонии плачей и мольб. — Гулливер!.. Гулливер!.. — шелестело над темной равниной, и еще шелестело:…от хлеба по имени — Ложь… И от горького хлеба по имени — СтрахВеликий… — изменить ничего уже было нельзя, громкий стук молотков раскатился по лысой верхушке, там возились, уродуясь, с бревнами — мать-в- перемать! — Невозможная боль вдруг пронзила мне оба запястья, разведя их с чудовищной силой над головой, и такая же боль опоясала обе лодыжки — тронув зубьями влажные трубки костей, я, по-моему, грузно и медленно поднимался, дымный город опять распахнулся передо мной, и взмахнули перстами Трое в Белых Одеждах, и Живая Звезда разорвалась на тысячу искр, и тогда вся равнина, задрав горизонт, опрокинулась…

10. УТРО СЛЕДУЮЩЕГО ДНЯ

К городу я подошел, когда уже совсем рассвело. Сник промозглый туман, и молочные дали раздвинулись. Засияла в прорывах спокойная летняя голубизна. Солнце вдруг, как протертое тряпкой, очистилось. Появились откуда-то мелкие ватные облака. Поднялись из расщелин земли дрожащие испарения. Зачирикали воробьи: суетясь, перепрыгивая чехардой. Запорхали над пыльной дорогой какие-то пестрые бабочки. Я обсох и согрелся буквально за десять минут. В неглубоком ручье, распластавшемся

Вы читаете Монахи под луной
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату