на свалку.
41
Холод прокрадывался постепенно, проникал сквозь одежду в кожу и неотвратимо пропитывал его до костей. Становилось все холоднее и тише. Вначале издалека доносились звуки дорожного движения и шум работающего агрегата. Потом агрегат отключился, поток транспорта поредел, и единственное, что он еще слышал, было его собственное дыхание.
И явственный шорох в глубине, вызывающий ужас.
Крысы.
Джон невольно вздрогнул, перевернулся, отбросы расступились под ним, грозя поглотить его, и он в страхе замер. Разумеется, на мусорной свалке должны быть крысы, которые роются в гниющих продуктах в поисках добычи. Крысы, которые могут поедать заживо. Ему не спастись от этих писклявых, мохнатых, омерзительных животных с острыми, как гвозди, зубами и голыми хвостами. Его тело непроизвольно изогнулось так, что он чуть не сломал связанные за спиной руки.
Может быть, лучше не двигаться. Может, тогда они не тронут его. Он не смел дышать, прислушивался, ловя каждый хруст, в напряжении всех органов чувств, готовый дико отбиваться, если только хоть одна крыса дотронется до него. Он должен быть начеку, только это может его спасти.
Он испугался, внезапно ощутив на своем плече руку, и в тот же миг понял, что, должно быть, спал. Шум отдаленной дороги снова вернулся, и агрегат работал, и вокруг него слышались шаги. Он замерз так, будто провел ночь в холодильнике, руки превратились в онемевшие придатки, а связанные ноги ощущались как отмершие.
– Помогите! – прохрипел он и помотал головой, задушенный мешком, который стал сырым и липким. – Развяжите меня, пожалуйста!
Над ним переговаривались. Голоса детей. Один из них ткнул его ногой, как переворачивают раздавленное на дороге животное, чтобы посмотреть, живое ли оно.
– Да помогите же! – кричал он и дергался, чтобы не оставлять сомнений в том, что он не умер. Проклятье, даже если он и не говорит по-испански, неужто так трудно понять, чего он хочет? – Развяжите меня, прошу вас!
Он снова почувствовал ощупывающие руки, проворные пальчики, но они не развязывали узлы, а обшаривали карманы его брюк и рубашки. В голосах послышалось разочарование, когда они не нашли ни бумажника, ни денег, ни ключей.
– Эй, черт бы вас побрал! – проревел Джон, но дети не сделали даже попытки помочь ему. Они немного посовещались, и их шаги стали удаляться, хрустя мусором, и никакие его крики не смогли вернуть их назад.
Он продолжал лежать, беспомощный, заброшенный, чувствуя, как по его телу струится пот. Который, без сомнения, привлечет животных. Вообще разве не Урсула виновата в его положении? Только потому, что она покинула его, он угодил в ловушку к своим похитителям. Если однажды здесь найдут его труп, она об этом узнает и будет скорбеть, но так ей и надо.
Кто-то жалобно плакал, и через некоторое время Джон заметил, что это был он сам. Его телом овладела дрожь, связанные места от этого болели, но он не мог унять ее. Ему было дурно; причина наверняка была в вони, которая уже осела во рту отвратительным вкусом, проникла в каждую пору его тела. И тут ему стало жарко, так жарко, что язык пересох и опух и ощущался во рту, как резиновый мяч.
Шорох, все ближе. Шаги? Крысы? Неужто они его сожрут. Ну и пусть. Но они не сожрали, они перегрызли ремни у него на спине, и его освободившиеся руки безжизненно упали вдоль тела, больше не принадлежа ему. В них толчками пульсировала кровь, грозя разорвать их.
Потом они принялись за его горло, но в них вдруг угадались человеческие руки – они теребили, дергали и развязывали, и наконец-то с его головы стянули мешок. Яркий свет выжал из его глаз слезы. Он видел над собой лишь бесформенную мглу, и в ней расплывчатые очертания лица темноволосой женщины.
– Урсула, – счастливо произнес он.
Урсула что-то сказала, и он удивился, что она говорит с ним по-испански. По мере того как боль уходила из его икр, по ним пробегали мурашки. Она протянула ему руку, на ее ангельском лице горели темные глаза. Она помогла ему встать, и ребенок рядом с ней тоже помогал ему, но стоять было больно, его ступни горели, как открытые раны, а когда он глянул вниз, то заметил, что он бос, – ботинки исчезли.
– Это подлость, – сказал он ей. – Это были ботинки от Джона Лобба, сшитые по заказу, за шесть тысяч долларов.
Она только взглянула на него и подставила ему плечо. Он еле передвигал ноги, опираясь на нее. Они медленно спустились с мусорной горы вниз и подошли к дверному проему, на котором висел кусок клетчатой ткани. За занавеской было темно и тесно, но было куда лечь. Джон попил теплой воды, которую ему дали. Она отдавала привкусом металла, но он промочил горло, и тело жадно всосало ее. Когда кружка опустела, он заснул.
Он то и дело просыпался из горячечных кошмаров, выныривал из пространств страха и отчаяния, вскакивал с криком – и тут как тут была рука, которая снова укладывала его, подносила ко рту кружку воды. Мягкий голос, слов которого он не понимал, действовал на него успокаивающе, и он снова проваливался в темноту.
Сердце его в эти дни билось так, будто его удары требовались для того, чтобы удалить из его крови яды, умертвить возбудителей болезни, выпарить все кошмары. Он обливался потом, метался в бреду, слышал собственные крики и стоны, пока им снова не овладевало забытье.
Она говорила с ним, пела ему странные песни. Это была не Урсула, нет. У женщины была бархатная коричневая кожа и печальный облик. Она студила ему лоб холодными компрессами, когда его глазные яблоки горели, а сердце грозило разорваться на части. Время от времени она клала ему на грудь ладонь и молила неведомых богов до тех пор, пока у него не тяжелели веки и он не погружался в милосердный сон.
Джон очнулся и почувствовал, что весь его жар выгорел. Он ослабел настолько, что сердце учащенно забилось даже при попытке подняться, но голова была ясная, тело легкое, взгляд чистый. Теперь он мог вспомнить, что с ним произошло, и знал, что спасен.
Вот занавеска, которую он помнил, из клетчатой ткани, она светилась, потому что снаружи стоял день и светило солнце. Слышались голоса, далекие крики, близкие разговоры, вокруг были сотни людей. Звякал металл, глухо стучали друг о друга камни, шла усердная работа. И все было пронизано едкой вонью, дымом, тлением и гнилью.
Воздух был отвратительный. Сам он был весь грязный. Кожа казалась засаленной, покрытой слоем въевшейся грязи, белье липко врезалось в тело, голова свербела… Дотронувшись до подбородка, он обнаружил там бороду, и еще какую, боже всевышний, сколько же он провалялся в бреду? Это была не какая-нибудь щетина, а мягкая, длинная борода, какой у него не было никогда в жизни.
Он огляделся. Убогая нора была слеплена из волнистой жести и картона, только одна стенка рядом с ним была сложена из камня и крошилась. Он лежал на единственном ложе в этом жилище – на рваном кочковатом матраце с серым одеялом. Рядом стояли коробки из-под апельсинов и плетеная корзина со скарбом, единственным настенным украшением было подпаленное изображение мадонны, под нею висел осколок зеркала, а на полу стояли грязные зеленые бутылки с водой, ящик со сморщенными овощами и примечательная вещь – пара туфель на высоких каблуках.
Он со стоном перекатился так, что смог увидеть себя в обломке зеркала, и на него оттуда глянул незнакомец. Исхудалое лицо с запавшими щеками, свалявшиеся волосы и почему-то курчавая борода: родная мать не узнала бы его. Должно быть, он провалялся здесь не меньше двух недель, если не дольше. Если в зеркале действительно отражался он. Если какое-нибудь колдовство не поместило его душу в тело кого-то другого, старого бродяги и сборщика мусора. Он ни в чем не был уверен.
Занавеску отвели в сторону, внутрь логова упала полоска света. Джон, щурясь, обернулся. Она. Та, что спасла его, нашла среди отбросов, освободила, привела сюда и выходила. Невысокая женщина с коричневой кожей, с широким индейским лицом и маслянистыми черными волосами спокойно смотрела на него.
– Ты хорошо? – спросила она.
– Да. Спасибо, – кивнул Джон. – Мне уже лучше. Большое спасибо, что вы меня взяли к себе; я уже