не увидеть ее. А он говорит — нет ничего дороже самого себя…
Мысли набегали одна на другую, Андрей не успевал строить их в единый последовательный ряд, и часть его мысленных возражений Оннорзейдлиху терялась. Он пытался опять и опять восстанавливать их, до боли напрягая память, но потом, измученный этой бессловной войной, вдруг подумал: «А сможет ли понять его Оннорзейдлих? Завтра он придет, будет, ухмыляясь, слушать. А поймет ли? По силам ли ему такая ноша?»
И бессловная война как-то мгновенно оборвалась. Мысли перестали набегать одна на другую, пропала даже острота неприязни к «герру доктору», уступив место заглушённой, инертной жалости к нему. Может ли он понять, как из прядки волос любимой женщины сплетается ниточка, прочнее которой нет ничего на свете?! По силам ли ему увидеть мелькающие у пулемета маленькие руки, которые касались когда-то твоих щек, волос, глаз и к которым ты в пьяном самоотречении припадал губами?!
А тот жгучий голос Усти?.. Он в памяти живее и ярче всего на свете. Соперничать с ним по силе могла только мысль о плене. Но она тревожила меньше, потому что в обойме пистолета еще были патроны. И рядом лежали две гранаты. Если бы не выстрел в упор…
Но и этого не поймет Оннорзейдлих.
Оннорзейдлих пришел в тот же час, так же играя бровями, так же пряча в холеной обрюзглости полуулы бающиеся розовые губы.
— Итак, мой уважаемый феномен, продолжим нашу беседу?
— Вряд ли она вас устроит, герр доктор.
— Вы намерены спорить со мной?
— Я не разделяю вашего взгляда на чувство страха.
Брови у Оннорзейдлиха запрыгали быстрее, за стеклами очков потемнело, но он быстро овладел собой и тем же тоном сказал:
— Но дорогой мой феномен, ведь если в моей книге не будет вашэго интервью, то я не уверен, что будете вы. — Он сделал ударение на словах «будет» и «будете». — Не зря же я положил столько старания, выхажживая вас. Красных офицеров мы долго не держим. Вы это знаете. Здесь, в этих двух бараках, помещэны только те, кто, по нашшэму, мнению, ценен возможными показаниями. Ну а вы, — он деланно улыбнулся, — к тому же моя редкая находка. Вы поняли меня?
— Осторожно, герр доктор, — жестко сказал Андрей. — Вы меня пугаете, но тем самым даете возможность не только лишить вас заманчивой странички для книги.
— Что же еще?
— Может на ваших глазах лопнуть ваша же гипотеза.
— Не понимаю.
— Вы тоже недогадливы. Что ж, я поясню. Если ваша угроза не подействует, то это будет означать, что «абсолютное чувство» не сработало.
— А мы постараемся усилить его, — с холодным и зловещим спокойствием ответил Оннорзейдлих.
— Догадываюсь: психологу поможет палач.
— Пытки? Чшто вы! Я о другом, — широко обнажил зубы Оннорзейдлих и встал. — Слушшайте меня внимательно. — Он подошел к окну, за которым виднелись тополя, и показал серебряным карандашом куда-то в сторону: — Вот в том бараке (вам его не видно) есть жэнщына. Устьиния Мокрихина. Ее жизнь в вашших руках…
Андрей рванулся на топчане так стремительно и резко, что совсем не помнит, как, потеряв от боли сознание, падал навзничь.
…Море медленно и легко колышется у наших с Андреем ног, шуршит пеной в лоснящейся от солнца гальке. Мы всё молчим.
Я силюсь освободиться от захвативших мое воображение картин, навеянных рассказом Андрея, но они почему-то неподвластны мне. И я невольно переношусь от одного к другому.
Я не был там, с Андреем и Устей, но отчетливо вижу и топчан, на котором лежал Андрей, и доску с выпавшим суком, и Оннорзейдлиха, играющего серебряным карандашом, и еще какого-то немца (этот без лица), поджигающего перед отступлением бараки с пленными…
Картины в памяти меняются медленно, и так же медленно текут мысли. А думаю я о том, что, хотя все это теперь позади, но не пропало бесследно. Все надежно, на всю жизнь спрятано в груди вот этого лежащего рядом со мной человека.
Вот под этой не поддающейся загару меткой.
Спрятано там, в глубине, в бьющемся упругом треугольном комке, который был когда-то спасен от пули криком любимой им женщины. И любящей. Но — не страхом «за себя». Вообще не страхом. Любовью!..
Море колышется и будто тоже соглашается со мной.
А мысли мои текут дальше и дальше. Я перебираю в памяти все по очереди, так, как оно вылилось вчера из уст Андрея.
…О том, что горит барак, первым крикнул кто-то за перегородкой. Это случилось к вечеру того дня, когда истекал срок, данный Оннорзейдлихом Андрею на раздумье. И он, Оннорзейдлих, должен был уже прийти…
Андрей знал, что «герр доктор» будет верен своей манере пристально смотреть на собеседника, с заметным ехидством улыбаться и бросать вверх-вниз пучки лоснящихся бровей. Он начнет с обычного «Ну, как, мой феномен?..», потом станет жестко и плоско острить, постукивать серебряным карандашом по красивой, с инкрустациями, записной книжке и дразнить возможностью завтра же («А если хотите, немедленно!») увидеть Устю (он произносил «Устьинию»).
Андрей знал, чем закончит и на этот раз Оннорзейдлих. В потемневших зрачках его, как блики мазута на воде, замельтешат свирепые искорки, и он уже не станет сдерживать себя. Русский выговор его сразу потеряет ясность, шипящие еще больше отвердеют, и голос станет не вкрадчиво-любезным, а сухим и чуть хриплым.
А его, Андрея, тут же, или в крайнем случае завтра, переведут в общий барак. Новым хозяином его станет гестапо.
Но Оннорзейдлих почему-то не приходил. А когда за перегородкой раздался полузахлебнувшийся в ужасе крик «Мы же горим, братцы!», Андрей успел отметить про себя, что в барак давно не заходили и помощники Оннорзейдлиха.
В ту же минуту он увидел за окном мерно колышущиеся, с проблесками, тени и ощутил запах дыма. Вслед за этим все утонуло в воплях и суматохе. Громче всех слышался все тот же голос, что поднял тревогу. Он кому-то приказывал вышибать окна, и ему подчинялись: послышался звон разбитого стекла. Потом голос умоляюще просил: «Братцы, меня не оставьте! Братцы… лежачего-то…» Просьба лежачего раненого терялась в сильных и гулких ударах — кто-то бил тяжелым предметом в перегородку.
Все это доходило до Андрея сквозь вязкую, расслабляющую боль. Когда он поднялся, чтобы дотянуться до окна, она властно вернула его назад. Но палату уже затягивало дымом, и он превозмог себя. Наверное, на какие-то доли минуты он терял сознание, потому что не помнит точно, как сумел выбраться через окно и проползти по двору лагеря почти полпути до барака, в котором, по словам Оннорзейдлиха, находилась Устя.
С ним рядом тоже ползли. И навстречу. И со всех сторон. Бараки горели почти по кругу, поэтому все, кто мог двигаться, стекались к середине двора.
А ему нужно было туда, где находилась Устя, Этот барак стоял на отшибе.
Андрей сделал еще усилие. И еще… На барак, к которому он полз, как огромная черно-красная шапка, надвигались сверху пламя и дым. И это заставило его подняться и пойти. Боль словно сжалилась над ним и позволила сделать эти несколько шагов. Падая, он услышал женский голос, позвавший его по имени. Андрей сразу узнал этот голос. Он был точно таким, как тот, что донесся до него в миг ранения. Ему даже показалось, что между тем и этим мгновениями не было большого разрыва, словно его дважды подряд