— А чего ж, дело хорошее. Только… — он замялся.
— Что — только?
— Вряд ли что получится из этой затеи. Тропку такую у нас торили, торили… К какому-либо празднику проторят, а потом она снова быльем порастает.
— Так от нас же самих все зависит.
Жмуров как-то необычно передернул лохматыми бровями — одна поднялась вверх, вторая сползла чуть ли не до середины глаза, — но ничего не сказал. И Василий понял, что этого упрямца можно убедить только делом.
Василий начал вести дневник. Пока что в простой школьной тетрадке, где он на полях ставил дату, а по линейкам галопом пускал угловатую размашистую конницу строчек, было всего три записи:
Что ж, Василий, комсомольцы свою волю выразили. Теперь за тобой слово». Это сказал мне сегодня после собрания парторг. Каким-то оно будет — мое слово?
Дел уйма. И кажется, есть заковыки. Какой-то Жмуров, комсомолец, во всем батальоне — притча во языцех. Он мне, наверное, сегодня во сне приснится.
Проводил бюро. Обсуждали один-единственный вопрос — о роли комсомольских организаций в укреплении дисциплины. Но вдруг из него, как из рога изобилия, высыпалось около дюжины маленьких вопросиков.
Маленьких? Нет. Тоже больших и важных. Первое — изгнание скуки. А это значит: а) умело отдыхать, б) организовать художественную самодеятельность, в) выпускать стенгазеты, г) сделать свой кинофильм. Второе — объявить войну сквернословию…
Вывод ясен: всем сообща браться за дело.
Жмуров-то, оказывается, мой старый знакомый. Нет, его исключать нельзя. Неплохой он. А протереть надо. И с песочком.
Собрание проходило в ленинской комнате. Комсомольцы собрались как-то разом. Валом вошли, молча расселись за столами, стали ждать. Жмуров вошел последним, сел в самом дальнем углу, полез в карман. Достал спичечную коробку, подбросил, но тут же, будто спохватившись, сунул обратно. Не зная, куда смотреть, уставился в пол.
Сержант Шоркин открыл собрание.
Первым попросил слова ефрейтор Жолудь, книголюб и неутомимый рассказчик всевозможных былей и небылиц, знаток дат, необыкновенных историй и знаменитых имен. Он не торопясь поднялся и, протискиваясь между стульями, пошел к трибуне.
— Где-то я читал (конечно же, он не мог не упомянуть о книге) шуточный рассказ, как надо готовить к употреблению чайку. Надо-де привязать к лапке веревочку, вскипятить котел воды, опустить туда чайку, вынуть, снова опустить. Так несколько раз. Потом, — Жолудь сделал паузу, — надо чайку выбросить. Все равно она к употреблению не годна.
Все встрепенулись, подняли на оратора удивленные взгляды. А он продолжал:
— Шутка эта не простая. Она в данном случае о Жмурове. Сколько ни варим мы его в нашем солдатском котле, а он остается все тем же. Потому как не гож для честной службы. Он неисправим. И не место ему в комсомоле.
И тут тишине пришел конец. Последние слова Жолудя потонули в нараставшем гуле.
— Насчет чайки ты это брось! — басовито раздалось из самого дальнего угла. Все обернулись и увидели: говорил красный как рак Жмуров.
Потом другие голоса:
— Перехватил малость, Жолудь…
— А что — правильно!
— Со Жмурова сознательности — что с гуся воды.
— Слова прошу. Прошу слова…
К трибуне вышел рядовой Носов. И снова все приутихли: Носов был близким другом Жмурова. Он об этом и заговорил.
— Вы знаете, я дружу со Жмуровым. Много его тайн знаю. Он мои знает. Но сегодня, кажется, любая дружба криком закричит. Два раза комсомолец Жмуров обещал исправиться — на ветер пустил слова. Да он и в комсомол-то обманным путем попал…
Опять — удивленные взгляды, полуоткрытые рты, в том числе и замерший на полуслове рот оторопевшего Жмурова.
— Объясни! — голос с места.
— Охотно. Я говорю обманным потому, что в заявлении о приеме Жмуров писал небось клятвы да обещания, а потом отступился от своих слов. Да он просто частный собственник: мне, мол, все можно, а от меня ничего не требуйте…
— Правильно говоришь, Носов, — не выдержал кто-то.
— Верно…
— В точку рубит…
— Дайте мне слово…
Снова загудело собрание. Жмуров наклонялся все ниже. Заходившее солнце через окно пучком лучей упало ему на смуглый, в редких конопатинах лоб, и все увидели на нем крупные капли пота.
Последним выступил лейтенант Шелест.
В дневнике Василия записей прибавлялось:
Разбирали Жмурова. Досталось парню. Еле удалось сдержать страсти. Вот только что скажут комбат, майор Шикин и капитан Козырев? Правильно ли я поступил?
Они сказали: правильно.
Дела захватывали лейтенанта Шелеста все больше, и он с головой окунался в их кипучую круговерть. После нескольких ясных дней полили дожди, а потом однажды к вечеру дохнуло с черневших в отдалении полей так ледяно и знобко, что на окнах проступила жилистая и прозрачная вязь первого обледка. А утром, когда солдаты выбежали на физзарядку, белые нательные сорочки их растворились на фоне первозданно чистого снега. Его мело и переметало порывистым колючим ветром.
Василий записал в этот день: «Надо же, у молодых солдат сегодня первые стрельбы — и такая погодка. Впрочем, это хорошо. С трудного начинать лучше.
Но поговорить с комсомольцами все-таки нужно.
До вечера, товарищ дневник. Вечер сегодня мудренее утра…»
Вечером запись была продолжена:
«Молодцы комсомольцы. Хоть и не блестяще, но и далеко не плохо. А Жмуров-то, Жмуров! Лучший результат в роте. Нет, начало хорошее. Так и комбат сказал.
Теперь — за подготовку к учениям.
И еще самодеятельность. Через неделю — первый концерт»,
Долго будут помнить в батальоне этот концерт. Будут помнить чародейскую балалайку Леши Коротыша — она, вся изливаясь звуками, виртуозно отплясывала у солдата на коленях, взлетая, поворачиваясь и кружась. Неведомо, что ее бросало, каким это волшебством передавалась ей та сила, которая так захватила и повергла в изумленное молчание добрые две сотни людей!
Потом четверо пели — вокальный квартет. Аккомпанировал Жмуров. А когда певцы ушли, он играл один. Играл задушевно, не глядя в зал, будто забыв, что вышел на сцену и что слушает его весь