всеми о Пикассо. Он знал, что поступил правильно, но настроение его снова было испорчено. Нет, не тем, что он не мог сразу «сказать свое слово» о Пикассо. В конце концов, он не искусствовед. Его огорчало, что все еще встречаются люди с такой вот начинкой, как у Чуклина. «Откуда у них это? — думал он, идя домой. — И что это: чисто юношеская бравада, желание покрасоваться эрудицией или что-то большее и худшее? Неужели там, под всем этим, — пустота? Как в этих вот высушенных первым морозцем лужицах?» Он ступил от стежки в сторону, надавил носком сапога на одну из хилых и ноздреватых ледяных корок — она бесцветно хрустнула и провалилась. Под ней ничего не было.
Стежка от проходной побежала вдоль стадиона, потом стекла в низину, к мостку через ручей. Здесь тоже было много маленьких лужиц, схваченных первым ледком, но ручья мороз еще не коснулся. Он бежал упруго и живо, только был по-осеннему мутен и неприветлив.
От мостка тропка с ходу бросалась на небольшую кручу. Оттуда, сверху, отчетливо виднелись дома жилого городка.
От городка навстречу Берестинскому бежали дети. Значит, кончились занятия в школе. И значит, Майя уже дома. От этой мысли стало как-то теплее. Он живо представил ее себе, успевшую переодеться, но еще немного рассеянную, продолжавшую жить тем, что происходило в школе, в ее классе, с ее учениками.
«Интересно, что скажет она?» — Берестинский невольно ускорил шаг, ему вдруг нестерпимо захотелось узнать, что скажет о сегодняшнем случае в ленинской комнате Майя.
Дети уступали ему дорогу, разноголосо здоровались, он машинально отвечал им и все ускорял шаг.
…Слушая его, Майя Сергеевна улыбнулась. Она знала, что у него уже есть какое-то решение, но он хочет проверить себя. И она сказала:
— Сильные принимают вызов, слабые прячутся в кусты.
— А дальше?
— А дальше война. Война с плохим в человеке. Только… как это у вас, у военных, говорится?.. Без лобовых атак… Кстати, на какой странице заложена у тебя «История современного искусства Запада»?..
Она подошла к полке, взяла толстый, в эластичной суперобложке том. Хотела раскрыть, но передумала и положила ему на стол.
Он понял и этот намек. Он знал, что жена превыше всего ставила учебу и книгу. Теперь вот опять она намекала: садись, мол, за книгу. «Не стыдно не знать, стыдно не спросить». Это было ее любимой поговоркой, и он не раз убеждался в ее правоте.
Но сейчас ему нужны были не просто общие знания, начитанность, умение разбираться в тонкостях искусства. Его мучил вопрос: почему вместе с образованностью к человеку, вернее, в человека, порой входит плохое? Как это получилось у Чуклина? А он ведь не первый и не единственный такой…
Вечерами Берестинский зарывался в книги. Однажды он перелистывал томик очерков по истории войн. Внезапно его внимание привлекла одна фраза, и он позвал Майю Сергеевну:
— Ты только послушай… Нет, ты послушай, о чем тут говорится… Впрочем, прочти сама, — он протянул ей книгу. И Майя Сергеевна прочла:
«Цивилизация делает человека более утонченным, более впечатлительным, уменьшая вместе с тем его военную ценность: не только телесную силу, а и психическое мужество…»
— Что же тебя тут взволновало? — спросила она. — Взгляд спорный, а главное — дореволюционный.
— Да, но в Чуклине этот взгляд подтверждается! Чуклин не просто юноша с бравадой, он очень плохой солдат. Понимаешь? Образованный человек, но плохой солдат.
— И ты поверил этим словам?
— Нет, конечно, но мне надо знать, почему в Чуклине рядом с хорошим поселилось плохое. Уже два раза он записывался к врачу и дважды вернулся оттуда с диагнозом — «Здоров»…
«Когда однажды в канцелярии вы процитировали мне наизусть строки одного западного теоретика и попросили сказать, что я об этом думаю, у меня, наверное, был глупый вид. И я нес какую-то ахинею о двух началах мужества. Но сейчас я могу точно сказать, что именно в тот момент какая-то ниточка самоуверенности во мне оборвалась. А потом это задание по разминированию в Верховинках. Вы, конечно, не случайно взяли на задание и меня. И не случайно накануне, перед выездом, вы организовали в ленинской комнате диспут «О мужестве». Открывая его, вы спрашивали: в одном ли ряду стоят примеры мужества Джордано Бруно и Космодемьянской, создание в условиях жестокой реакции революционной музыки и готовность пойти на смертельный риск ради жизни многих людей?.. Музыку и риск, как я понял, вы связывали воедино, имея в виду «Революционный этюд» Шопена и предстоявшее задание по разминированию. Я чувствовал, что обязан выступить, но я боялся завтрашнего дня. Боялся разминирования. И я трусливо промолчал. Но зато во мне лопнуло еще несколько ниточек. Очередь остальных пришла там, на задании. Помните?..»
Берестинский мог не читать и эти строки, он и это хорошо помнил.
…Они «шли» к бомбе более трех часов. Из вырытой ими пятиметровой по длине траншеи не было видно даже сержанта Фандюшина с его почти двухметровым ростом. И вдруг лопата сержанта звякнула обо что-то металлическое. Всего один негромкий звук. Но его было достаточно, чтобы, как невесомость, поднять и вытолкнуть из траншеи Чуклина. Берестинский помнит: долговязая фигура метнулась по сырой стенке траншеи, упруго вылетела на ее край и чурбаном перекатилась через выброшенный грунт. На влажном желтом песке остался лишь прикатанный след.
Берестинский даже не сразу понял, что произошло. И не тотчас сообразил, что сбежал из траншеи именно Чуклин. Бегло пройдясь взглядом по оставшимся в траншее саперам, Берестинский с удивлением заметил, что все улыбаются. И выжидательно смотрят на него: мол, что скажет на это ротный?
Он не улыбнулся. И ничего не сказал. Каким-то внутренним чутьем он уловил, что судьей над страхом Чуклина сейчас должен стать сам Чуклин. Если, конечно, в нем есть для этого порох.
Взглядом приказав всем продолжать работу, он спустился в траншею и стал руками исследовать то место, где лопата Фаидюшина встретилась с металлом. Скоро пальцы его коснулись шершавого скоса стабилизатора.
И в это время из-за выброшенного на край траншеи песка показался Чуклин. На бледном лице, из-под черноты бровей, лихорадочно блестели глаза. Видно было, что он делал над собой отчаянные усилия. И то, что все спокойно работали, словно забыв о нем, помогло ему. Он спустился на кромку, еще с минуту раздумывал и колебался, потом, присев, прыгнул в траншею…
«…Как бы я хотел, товарищ майор, вычеркнуть тот день из жизни! Нет, не вычеркнуть, я хотел бы, чтобы его не было вовсе. Но он есть. И останется навсегда. С диким позором, с нежданно и жестоко открывшимся во мне пониманием собственного ничтожества, со стыдом и виной перед вами. И я буду носить все это в себе. Но я не хочу, чтобы был прав тот западный теоретик. И еще мне не хочется, чтобы вы думали плохо обо мне. Именно поэтому я пошел в военное училище, которое постараюсь окончить с отличием. Нет, не ради славы. Просто я надеюсь, что это даст мне право делать какой-то выбор при распределении. А проситься я хочу к вам, товарищ майор. Конечно, с вашего согласия. И вот пишу это письмо…»
Берестинский почувствовал, что не может унять в себе волнение. Вот оно передалось уже пальцам — листок, который они держали, мелко задрожал. Берестинский торопливо положил письмо на стол, повернул голову: не заметила ли Майя? Волнение саперу не к лицу.
Взгляды их встретились, и он понял, что Майя Сергеевна все заметила. Только не показывает виду. А свое волнение пытается спрятать в улыбке. И во взгляде, который, кажется, говорил: «Я не сомневаюсь, ты согласен взять Чуклина к себе в батальон. А волнение… Так это же оттого, что западный теоретик все-таки не прав. Так ведь?..»
Примечания