кузина Алисон Грининг – я не видел ее с той ночи, когда наше нагое слияние стало окончательным разделением.
Я не могу объяснить, почему я вдруг решил, что Алисон вернется, но, думаю, это связано с чувством свободы, охватившим меня. Ведь Алисон, когда я знал ее, всегда означала для меня свободу и силу воли – она ведь подчинялась только своим правилам. Как бы то ни было, я долю секунды переживал это чувство, все еще держась за выключатель радио, а потом загнал его внутрь, думая: “что будет, то и будет”. Я свою часть клятвы выполнил – я вернулся в Арден.
Наконец четырехполосное шоссе взобралось на холм и пошло под уклон, к высокому железному мосту. Спускаясь здесь, мой отец всегда говорил: “Ну, теперь полетели”, – и нажимал на газ. Я ахал в предвкушении, и мы мчались по дрожащему мосту, будто и впрямь собирались взлететь. Отсюда до фермы было совсем близко, и я с замиранием сердца оглядывал мелькавшие с обеих сторон бесконечные пшеничные поля.
Между мостом и фермой моей бабушки мне попадалось еще много знакомых мест – дороги, здания, даже деревья, которые росли здесь в пору моего детства, озаренные светом каникул. На правом перекрестке за мостом я съехал с шоссе, которое уходило на Арден, и выехал на узкую дорогу, ведущую в долину. Чуть погодя, когда на горизонте бескрайних полей уже показались заросшие лесом холмы, я увидел еще более узкую дорожку к дому тети Ринн. Конечно, она давно умерла. Дети имеют самое приблизительное представление о возрасте взрослых, для них сорок – почти то же, что семьдесят, но тетя Ринн, сестра моей бабушки, всегда выглядела старой. Она была не из тех жизнерадостных старушек, что устраивали в долине церковные пикники, – тятя Ринн высохла и казалась невесомой, хотя все еще выполняла не самые легкие дела по хозяйству. Но, конечно, теперь ее уже не было; бабушка умерла шесть лет назад, семидесяти девяти лет, а тетя Ринн была старше.
Она славилась на всю долину своей эксцентричностью, и навещать ее всегда было чем-то вроде приключения. Даже сейчас, когда ее дом почти наверняка был занят каким-нибудь краснорожим фермером, моим дальним родственником, дорога к нему выглядела жутковато. Здесь поля уже сменил лес, и деревья так сгрудились вокруг дома, что солнце редко добиралось до его окон.
Думаю, странность Ринн в немалой степени происходила из ее бездетности, столь необычной в сельских краях. Когда моя мать вышла замуж за молодого Эйнара Апдаля, тетя Ринн обручилась с каким-то норвежцем, которого никогда не видела. Об их браке сговорились родичи в Норвегии. Наверное, ей как раз и подошел бы такой брак – с человеком, находящимся от нее за тысячи миль. Насколько я знаю, молодой норвежец так и не посягнул на независимость тети Ринн; он умер на борту судна по пути в Америку. Все, кроме Ринн, считали это трагедией. Ее свояк, мой дед, выстроил для нее дом, и с тех пор она там и жила. Как-то моя бабушка заехала к ней и застала ее говорящей с кем-то на кухне. “Ты говоришь сама с собой?” – спросила бабушка. “Нет, что ты, – ответила Ринн. – С моим женихом”. Тетя не любила шутить, но многие считали ее способной на шутки, выходящие за рамки обычного чувства юмора. Я слышал две версии истории с тетей Ринн и телкой. По одной, предсказательной, тетя просто проходила мимо соседского двора, указала на телку в загоне и сказала, что завтра та умрет. Так и случилось. По другой версии – тетя пришла к соседу, который ее каким-то образом обидел, и пригрозила, что его телка умрет, если он не прекратит – что? Ходить по ее земле? Мутить ее воду? Во всяком случае, он посмеялся над ней, и телка сдохла. Я, конечно, предпочитал вторую версию и ужасно боялся тетю Ринн – казалось один взгляд ее льдисто-голубых норвежских глаз способен превратить меня в жабу.
Она запомнилась мне маленькой сгорбленной старушкой с белыми волосами, повязанными косынкой, в неописуемой рабочей одежде, часто покрытой разноцветными пятнами – она держала в сарайчике за домом кур и продавала яйца в кооперацию. Ее земля, покрытая лесом, не очень подходила для земледелия. Если бы ее жених добрался до нее, ему пришлось бы тяжело работать, и, быть может, когда она говорила с ним, она советовала ему оставаться там, где он есть, вместо того, чтобы вырубать лес под посевы пшеницы или альфальфы.
Со мной она говорила главным образом об Алисон, которую не любила (впрочем, мало кто из взрослых любил Алисон).
В шести минутах от дороги к дому Ринн, на маленькой развилке у единственного в долине магазина стоял второй из моих опознавательных знаков. Я поставил машину на грязной стоянке за магазином и вышел, чтобы посмотреть на него. Как всегда комически-печальный, с разбитыми окнами, провалившейся крышей, он стоял в высокой траве у края заброшенного поля. Как и первый знак, этот был связан с расстроенным браком, с одиночеством и сексуальной неудовлетворенностью. И тоже выглядел жутко. Я был уверен, что за минувшие пятнадцать лет маленький домик Дуэйна приобрел среди здешней детворы репутацию заколдованного.
Это был тот самый дом, который Дуэйн собственноручно построил для своей первой любви, польской девушки из Ардена. В те дни горожане-поляки и фермеры-норвежцы смешивались очень мало. Мои родители называли это “Волшебным Замком Дуэйна” – между собой, чтобы не обиделись Дуэйн и его родители. Дуэйн сам разработал план и любовно выстроил нечто среднее между амбаром и кукольным домиком, где можно было стоять, если ваш рост не превышал пяти с половиной футов. В доме было два этажа с четырьмя одинаковыми комнатками, словно строитель забыл, что людям нужно где-то готовить и облегчаться, и теперь он заметно клонился вправо. Удивительно, как он простоял так долго.
Надежды Дуэйна оказались куда более хрупкими. Польская девушка оправдала худшие подозрения моей бабушки в отношении тех, чьи родители не работали руками, и однажды зимой сбежала с механиком из Ардена – “еще один тронутый поляк, которому Господь не дал мозгов, – как говорила бабушка. – Когда Эйнар торговал лошадьми – твой дед, Майлс, был лучшим лошадником в долине, – он говорил, что арденский поляк знает о лошади только то, что ей надо смотреть в зубы, но не знает, с какого конца их искать. И эта девка, как они все – продала душу за автомобиль”.
Она даже не видела дом, который он выстроил для нее. Как мне сказали, он хотел торжественно ввести ее туда после свадьбы. Может, она тайком приезжала поглядеть на него со своим механиком? Дуэйн поехал навестить ее перед рождеством 1955-го и застал ее родителей в слезах. Они сказали, что их дочь исчезла, и винили в этом его – норвежца, лютеранина, фермера. Он вошел в ее комнату и увидел, что она забрала все свои вещи.
В магазине, где она работала, ему сказали, что она взяла расчет. Оттуда он отправился на автостанцию, чтобы пообщаться с механиком, которого так ни разу и не видел, но его тоже ждало разочарование. “Уехал вечером на своем “студебеккере”, – сказал владелец. – Должно быть, с твоей девчонкой”.
Как в готическом романе, он никогда больше не упоминал о той девушке и не ходил в тот жуткий маленький домик. Через четыре года он встретил другую девушку, дочь фермера из соседней долины, и женился на ней. Но и это обернулось для него несчастьем.
Дом выглядел перекошенным, будто на него ненароком присел великан; даже окна приобрели форму трапеции. Я подошел поближе, продираясь сквозь траву и репейник, и заглянул в окно. Внутри царило запустение. Пол провалился, сквозь него проросли растения, и, покрытый птичьим и звериным дерьмом, он походил на пустой грязный гроб. В углу лежала полусгнившая куча одеял; на стене можно было различить надписи. Мне вдруг сделалось не по себе, и я поспешил прочь, зацепившись ногой за какой-то куст. Казалось, что злобный дух этого дома пытается меня поймать. С колотящимся сердцем, весь оцарапанный, я вышел к магазину Энди.
Этот, третий, знак был куда более приятным. Перед фермой мои родные всегда делали почти ритуальную остановку у Энди, откуда выходили нагруженные бутылками “Доктора Пеппера” для меня и пивом для отца и дяди Джилберта, отца Дуэйна.
У Энди можно было купить все: штаны, кепки, топоры, часы, мыло, ботинки, конфеты, одеяла, журналы, игрушки, чемоданы, сверла, собачьи консервы, конверты, корм для цыплят, бензин, фонарики, хлеб... все это каким-то образом помещалось в белом бревенчатом здании на кирпичном фундаменте, Рядом красовалась бензоколонка. Я поднялся по ступенькам и вошел в прохладный полумрак.
Внутри пахло как всегда – чудесным сочетанием запахов. Дверь за моей спиной захлопнулась, и жена Энди (я не помнил ее имени) подняла голову от прилавка, где она сидела с газетой. Она, прищурившись, поглядела на меня и что-то пробормотала. Еще тогда она была маленькой темноволосой женщиной сурового вида, и с годами ее суровость еще увеличилась. Я вспомнил, что она всегда недолюбливала меня и что для этого у нее были причины. Но я не думал, что она узнает меня; годы сильно изменили мою внешность.