Мы не унимались, рыдали взахлеб и твердили свое:
— Пропадем мы без отца… Куда ехать, что делать — не знаем…
Вдруг дверь в вагоне с лязгом отворилась и из коридора донесся голос отца:
— Здесь я, здесь, успокойтесь… В последний вагон успел вскочить.
Чудной народ эти женщины: радоваться надо, а мама возьми да упади в обморок. Насилу в чувство привели.
В Белград поезд прибыл затемно, и ночь мы коротали на лавке в привокзальном зале ожидания. Страсть как хотелось спать! Сестра прикорнула к маме, я к сестре, так мы и продремали до утра. Отцу места на лавке не нашлось. Он то садился на пол, то поднимался и выглядывал в окно — не рассвело ли?
В посольстве врачи проверили сначала отца, потом маму, потом нас с сестрой.
Чтобы мы не скучали, врач дал нам коробки из-под лекарств. Мы играли, а он смотрел на нас и улыбался. Когда все было кончено и мы вышли на улицу, отец, как ребенок, прыгал от радости. Сгреб нас в охапку и закричал:
— Я здоров, слышите, здоров и могу хоть сейчас отправляться в Австралию!
В поезде мы умирали от жажды, но виду не подавали: боялись, отец опять из вагона выйдет.
10
Вечером накануне отъезда отца в нашем доме собрались родственники, друзья, соседи — одним словом, все село пришло проститься с отцом. По такому случаю зарезали бычка, стол ломился от угощения. Бабушка плакала, жалела и отца, и бычка. А я так считаю: и хорошо, что мы от бычка избавились, одной заботой меньше стало. Ведь это ж сущее наказание было искать его, когда он в бега ударялся! Ни тебе с ребятами поиграть, ни побегать всласть, так и следи, чтобы с ним какая беда не приключилась.
Кто-то из гостей протяжно затянул: «Чужбина горькая…» Песню подхватили. Отец, в новой белой рубахе, подстриженный и гладко выбритый, сидит во главе стола. Гости не сводят с него глаз, ловят каждое его слово. От гордости за отца, от такого к нему уважения сердце готово выпрыгнуть из груди. Да вот беда — отец не в своей тарелке, катает по столу крошки и молчит.
Не помню, спали мы в ту ночь или нет. Когда в окне чуть забрезжило, все домочадцы, приодетые, как на праздник, были уже на ногах. Бабушка положила у дверей уголек, серебряную ложку, подкову, стебель базилика и окропила все святой водой — на счастье и добрый путь. Отцу бабушка велела перепрыгнуть через порог на правой ноге.
По дороге отец трепал меня по голове и давал наставления:
— Ты единственный мужчина в доме, сынок, за старшего остаешься. Присматривать за тобой будет некому, отныне ты сам себе голова. Что бы ты ни делал, всегда помни: отец уехал на заработки ради вас.
Когда автобус, увозивший отца, скрылся за поворотом, мы еще долго-долго махали руками.
Домой вернулись в слезах, точно с похорон.
11
Три дня подряд в одно и то же время к нам на крышу прилетала сорока и поднимала такой стрекот, хоть уши затыкай.
— Птицы весть приносят. Не сегодня завтра письмо от отца придет, — говорила бабушка.
Вскоре мы и в самом деле получили письмо. Отец писал: «Вот я и в Австралии, дорогие мои, на другом краю света. Чувствую себя, слава богу, хорошо. Кабы можно было, нарисовал бы вам весь путь, какой я проделал, добираясь сюда. За тридцать дней, что мы плыли на пароходе, сменились все времена года. Видел я и зиму, и весну, и лето, и осень. Побывал в самом что ни на есть пекле, где небо раскалено, как противень в печи. Л вокруг, куда ни кинь взгляд, вода. И день и ночь — лишь вода и небо. За пароходом летели чайки — тысяча их, наверно, было, не меньше, и все белые, что твои облака. Кричат, кричат, будто плачут. Видел я и акул. Акулы выпрыгивали из воды и хватали все, что падало за борт. А любимая пища у них — человеческое мясо. Не дай бог, умер бы кто на пароходе, мигом бы оказался у них в пасти.
Много стран и городов я повидал, всего и не упомнишь. Расскажу лишь о том, что врезалось в память. Ну, приехал я в Италию и сел в Генуе на пароход. Первая остановка в Неаполе, потом в Мессине, потом долго-долго плыли, покуда не приплыли в Александрию. Через Суэцкий канал попали в Красное море, пересекли его из конца в конец и бросили якорь в Джибути. Л тут и до Индийского океана рукой подать. Я счет дням потерял, когда наконец на горизонте показалась Индия. В Бомбее мы разгрузились и наутро снова вышли в открытый океан. Через пять или шесть дней нам сказали: «Джакарта». Это значит, прибыли в Индонезию. По набережной сновали полуголые люди с корзинами на голове, а в корзинах видимо-невидимо каких-то диковинных плодов. Пароходное начальство не позволило нам сойти на берег. Ну, поплыли мы дальше, плыли, плыли, вдруг кто-то как закричит: «Вижу Австралию!» Пристали в Перте, кому нужно было — сошли, а я и еще несколько человек поплыли кто до Мельбурна, кто до Сиднея, кто до Ньюкасла, а я так до самого Брисбена. Ах, матерь божья, конца-краю этой Австралии нет! Много дней будешь по ней идти, а не то что села — хижины не увидишь. Встречаются даже такие места, где вовек нога человека не ступала. Есть здесь непроходимые джунгли, бескрайние пустыни и саванны. Города вдоль побережья все большие, за день не обойдешь, и собрался в них люд со всего белого света. В джунглях и пустынях живут дикари, которые питаются тем, что сумеют добыть, — от мяса зверей до червяков, а спят там, где их застигнет ночь.
Вокруг нашего рудника огромные горы из красного камня. За день они так раскаляются на солнце, что аж блестят; иной раз вдруг померещится, будто в горах пожар. И день и ночь, в три смены, копаем мы руду, грузим ее в вагонетки и отправляем в плавильню. Мне поручено разгружать вагонетки и засыпать руду в печь. На день по три раза приходится переодеваться, рубаху хоть выжимай, будто тебя в котел с кипящей водой окунули. Но все пройдет, дорогие мои, все образуется».
До дыр зачитали мы то письмо. Я читал, а мама с бабушкой слушали и плакали. За обедом бабушка теперь строго следила, чтобы мы с сестрой не крошили хлеб.
«Отрезайте ровно столько, — говорила она, — сколько съесть сможете, кусков не оставляйте, не расходуйте хлеб понапрасну, отец ваш вон какие муки за него принимает».
От отца пришло еще одно письмо, в котором он сообщал, что жив-здоров, но денег пока выслать не может, потому как сперва должен вернуть долг дяде Ламбе за билет до Австралии. Отец писал: «Потерпите немного, на худой конец, продайте что-нибудь».
— Ох, горе нам, горе! Что продавать-то будем? — вздыхала мама.
Я обшарил весь дом, заглянул во все углы, но ничего мало-мальски стоящего не отыскал. Одна мысль гвоздила мозг, не давала покоя: что бы продать, что бы такое продать? И вдруг меня осенило:
— Надо продать коня!
— Ишь чего удумал! — всполошилась мама и поискала глазами, чем бы меня огреть. — Да мы без коня что без рук. Пахать, сено возить, в горы за дровами поехать — всюду конь нужен.
Однако с конем пришлось-таки расстаться. Глотая слезы, мама умоляла покупателя не торговаться и закончить все побыстрее. Но тот так придирчиво разглядывал и ощупывал коня, словно намеревался показывать его на какой-нибудь выставке. С особенным наслаждением покупатель пересчитывал коню зубы, сгибал ноги в коленях, осматривал подковы и копыта, выворачивал веки. Прищурив один глаз, приглядывался к коню сперва вблизи, потом издалека, потом снова вблизи, в раздумье прохаживался по двору, возвращался, снова ощупывал коня и в конце концов решился. Взял коня за недоуздок и не спеша повел к воротам, наблюдая за каждым его шагом. Когда ворота захлопнулись, мама привалилась на них и зарыдала, а я уже несся сломя голову по селу. Ура! Я свободен! Больше уж мне не скажут: «Роме, запряги коня и отправляйся за дровами» или «Отведи коня на пастбище». Надоел он мне хуже горькой редьки. Сто раз мог отец продать нашего коня — и цыгане клянчили, и перекупщики приходили, только отец и слышать