интересовало не то, что мы делаем, а совсем другое: хотелось понять, почему в мастерской нет и двух человек одной национальности?
Сначала мне казалось, что разноязычие в нашей небольшой мастерской объясняется случайностью. Могу вам сказать, что в мире едва ли найдётся народность, не имевшая своих несчастных представителей в этом подземном государстве. Но впоследствии я понял, что тут не было случайного стечения обстоятельств. Всё было продумано до тонкости.
Хозяева этого огромного производства правильно рассчитали, что людям, не понимающим друг друга, трудно общаться между собой. Они не сумели предвидеть лишь того, что битва за жизнь объединяет и товарищи по борьбе быстро находят общий язык. Впрочем, мы, шестеро узников, ещё долго присматривались друг к другу, пытаясь отгадать, кто же из нас является шпионом Кранца.
Мы понимали, что ни один из узников этой тюрьмы, пробывший в ней хотя бы несколько часов, не мог рассчитывать на возвращение в мир живых людей. Нас держали, пока мы были кому-то нужны, но стоило этому «кому-то» заявить, что фабрика выполнила всё то, что от неё требовалось, и подземелье со всеми его обитателями тут же было бы уничтожено. Возможно даже, что вместе с узниками под землёй «позабыли бы» и многих надсмотрщиков, комендантов, маленьких и средних фюреров, на которых не распространялось доверие хозяев.
У нас в Чермине говорили, что к несчастью нужно ещё иметь и счастье. Не знаю, может быть… Так вот, время шло, а производство под землёй не свёртывалось; наоборот, оно расширялось. По-видимому, круг деятельности наших мучителей там, наверху, увеличивался и продукция, фабрикуемая в подвале, находила всё больший спрос. Однажды коридорный повёл меня не в прежнюю мастерскую, а в цех, о котором я до тех пор не имел понятия. Меня ввели в огромное помещение, где несколько десятков человек выполняли одну и ту же работу. Здесь делались офорты. Что такое офорт? Это тоже углублённое гравирование – рисунок процарапывается резцом в смоляном слое, наведенном на металлическую доску. Затем доску травят азотной кислотой, и рисунок переходит на металл. В цеху стоял едкий запах кислот. По окончании работы меня отвели на ночлег в общежитие с трехъярусными нарами.
Перед тем как войти в цех, конвоир снова предупредил меня о том, что заключённым запрещается общаться между собой – разговаривать и тому подобное. Однако в общежитии эти правила почти не соблюдались, да и тюремщики наши смотрели на такого рода нарушения сквозь пальцы. В конце концов, общежитие было местом отдыха, и даже начальство с этим считалось.
Здесь, в камере-общежитии, я узнал, за что и как был наказан испанец Хуан – номер 333, место которого я занял в мастерской. Рассказал мне это мой сосед по нарам, болгарин Иван.
Хуан, спокойный, почти незаметный, ушедший в себя человек, однажды во время работы вдруг громко запел какую-то песню, из тех, что пели в Интернациональной бригаде. Это случилось так неожиданно, что в мастерской все прекратили работу и повернули головы в сторону Хуана. Стало жутко. Песня вырвалась за дверь и понеслась по гулким коридорам подземелья… Люди слушали затаив дыхание. Я повторяю: это продолжалось, быть может, всего одну минуту, потому что в следующую минуту все проходы были заняты эсэсовцами. А потом воцарилась обычная тишина. Хуана увели наверх, где ему объявили, что за нарушение установленных правил он приговаривается к смертной казни, но, виду того, что проступок совершен им впервые, казнь решено заменить другим, более мягким наказанием.
Номер 333 был доставлен «в больницу, и это показалось, ему странным – ведь он не жаловался на здоровье, через полчаса он спал крепким сном, а когда проснулся, у него не было обеих ног. Начальник больницы объяснил ему:
– Ты ведь работаешь сидя – зачем тебе ноги?
Сейчас номер 333 снова работал на прежнем месте, а меня перевели в общую мастерскую.
Я думал, что после Освенцима удивляться жестокости нацистов по меньшей мере наивно. Люди, работавшие в цеху, видели и испытали не меньше моего. И всё же, когда стало известно, что сделали нацисты с нашим товарищем, по всему общежитию пронесся стон. Так, верно, стонет земля, когда из её недр вырывается огонь, испепеляющий всё на своём пути. Но огня не было, да и откуда ему было взяться, прошу пана? На нарах лежали измученные, изголодавшиеся, обездоленные люди, уже много месяцев не видавшие солнечного света, оторванные от всего живого, брошенные в яму, из которой невозможно вырваться…
И снова потекли дни. Нас водили в цех на работу, а оттуда – в камеру-общежитие, где мы, смертельно усталые, валились на нары. Никаких перемен, никакой весточки сверху, ничего! В этом скорбном, мертвенно неизменном течении жизни мы потеряли счёт времени. По-видимому, только какое-нибудь важное, исключительное по своей силе событие могло вывести нас из этого отупения.
В самом деле, что изменилось в моей жизни после того, как меня перевели в большое общежитие, в котором обитали несколько десятков человек? Ночами, лёжа на своих нарах, я немало об этом думал. Было горько вспоминать, как мучительно рвался я к людям, как томился в своей одиночке. «Люди! Хочу к людям! Только бы умереть среди людей!» Таково было тогда единственное моё желание. Ну вот, теперь это желание исполнилось: вокруг меня были люди. И что же? Изменилось ли что-нибудь в моей жизни?
Горько жить в одиночку, немыслимо тяжело изливать душу холодным немым стенам! Но ещё горше жить среди людей и оставаться одиноким! Вот я лежу на нарах, рядом со мною, вокруг меня – люди. Те самые люди, к которым я так стремился. Но все они безмолвны, немы, никто не смотрит в мою сторону, да и смотреть некогда; спустя несколько минут после того, как за нами закрывались двери, всё общежитие, как правило, погружалось в сои. Ну, а если мне не спится? Что, если глаза не смыкаются, а мозг отказывается от положенного ему отдыха? Люди спят, им до меня нет никакого дела.
А спят ли?..
Как-то ночью, томясь от бессонницы, я вдруг уловил над собой, на вторых нарах, еле слышный шепот. У меня обычно нет привычки подслушивать чужие разговоры, но в тот раз мне мучительно захотелось узнать, о чём шепчутся, о чём говорят, о чём думают живущие вокруг меня люди. Но шепот тут же прекратился, или, может быть, мне всё это показалось?
В другой раз я проснулся среди ночи и обнаружил, что соседнее с моим место пустует: болгарин Иван куда-то исчез. Быстро поднявшись, я посмотрел в сторону санитарного угла, но и там Ивана не было. Куда же он мог деться?
И снова мне почудилось, что надо мной, на вторых или на третьих нарах, шепчутся. Я удивлённо огляделся: камера спала крепким сном. Никто, видимо, не слышал шепота.
Что же это могло быть?
Что, собственно, мне было известно о людях, с которыми я жил и работал? Ничего. Да и откуда, прошу пана, я мог узнать больше того, что видел своими глазами? Я никого не знал, ни с кем не разговаривал. Даже с болгарином Иваном, моим соседом по нарам, мне очень редко удавалось перемолвиться словом.
Кто знает, сколько времени продолжалось бы это унылое существование, если бы к нам в цех не перевели араба Али. Едва только переступив порог, он сразу же наметил меня и дружески кивнул. На мою беду, в общежитии ему определили место на самом верху, на третьих нарах. И всё же мне стало как-то легче: рядом был знакомый человек!
В первый же день он мне сообщил, что прежняя наша мастерская закрывается и все люди будут переведены сюда. Позже я от него же узнал, что тут существует свой разговорный язык, которым пользуются большей частью во время работы в камере-мастерской. Это был язык жестов: кивок, поднятие руки, поворот головы, движение плеча – всё имело своё особое значение. Вот это-то «всё» мне и нужно было изучить.
Признаюсь вам, это было нелегко. Я ведь не сидел за партой, учителя не повторяли мне без конца, что такой-то жест означает то-то, а такое-то движение читается так-то. Этот язык, если хотите, самый трудный, самый неуловимый. Его можно изучать годами и всё же не знать, и, наоборот, им можно овладеть с первого раза. Одно и то же движение можно понять по-разному, всё зависит от того, как оно было сделано.
У нас говорят: беда научит. Так оно и есть! Для начала я стал беседовать на этом языке со своим соседом по цеху, бельгийцем Шарлем. С великим напряжением следя за едва уловимыми движениями, я схватывал отдельные слова, из которых постепенно складывалась фраза – нечто вроде утешения: «Не сдавайся, мы ещё живы!»
Это было, прямо скажу, слабое утешение. От Али я однажды услышал слово «комитет». У нас, оказывается, был комитет.