медведя и скачки по вересняку со сворой гончих.
Одеваясь, он услышал грохот кареты по подъездной аллее. Экипаж изумил его. Его тянули шесть лошадей, а ими управляли два форейтора. Их ливреи были ему незнакомы. Когда же из кареты вышла леди в белом шелковом платье, Джон щелкнул пальцами, требуя от лакея парик. Давно его отец не привозил в Хэдли шлюх. Несмотря на свои недомогания, забывчивость, несмотря на зоб, на слабость зрения, отец Джона все еще великолепно разбирался в женщинах. Когда ему хотелось побыть в женском обществе, он обращал свой взгляд на представительниц захудалой аристократии, подыскивая себе какое-нибудь милое, в достаточной степени привлекательное создание, не обладающее, однако, какими-либо особыми достоинствами, которые могли бы заинтересовать его сына.
Если, конечно, не считать того, что у них и так имелось в избытке.
– Уехал хозяин, и путь не близкий, – промурлыкал он тихонько, в то время как Уильямс поправил его галстук и спрыснул духами парик, – повеселимся мы славно, киска.
– Хозяин здесь, сэр.
– Я знаю, Уильямс. Это просто мечты.
– Да, сэр.
– Обычные приготовления, Уильямс, – если она привлекательна.
Тот молча повернулся и вышел. Джон всегда отдавал должное его сообразительности – хороший слуга, знает, что бывают моменты, когда ответ не требуется, – и всегда мог положиться на него: в нужное время все залы – от гостиной до его спальни – будут безлюдны и служанка не последует за своей госпожой.
Правда, это в том случае, если в отца удастся влить достаточное количество бренди, чтобы заставить его забыть о своих планах, и удастся увлечь безиком[1] настолько, чтобы его сморил сон.
Что ж, вечер обещал быть интересным. Джон вышел на галерею, соединявшую оба крыла, и, ощущая сырую прохладу вечера за окнами, двинулся к лестнице, мимо портрета матери, который по настоянию отца оставили рядом с ее старой комнатой.
Лестница была освещена будто для бала, ярко пылали свечи в вестибюле и в огромном обеденном зале. Слуги накрывали массивный стол на три персоны. Джон постоял, пытаясь сообразить, почему отец выбрал именно этот зал, а не более интимную «желтую» столовую, и услышал голос отца, доносившийся из гостиной. Пройдя зал, Джон задержался, ожидая, пока перед ним откроют двери.
И тогда он понял, зачем такая торжественность. И понял, что никакое количество бренди не замутит отцу голову, как не отвлечет его и игра в безик.
Чтобы описать гостью, не хватило бы слов.
Кожа просто не бывает столь белой, а черты лица – столь совершенными. Он увидел блеск ее глаз, бледных, как фаянс, и прозрачных, как море. Он попытался найти подходящие случаю слова, но смог только улыбнуться и, низко поклонившись, шагнул вперед.
– Мой сын Джон.
Слова отца прозвучали где-то далеко, как эхо. Сейчас только эта женщина представляла для него интерес.
– Я очарован, мадам, – тихо произнес Джон. Она протянула руку.
– Леди Мириам, – с легкой иронией в голосе сказал отец.
Взяв прохладную руку, он прижал ее к губам, задержав на мгновение дольше, чем следовало, затем поднял голову.
Она пристально, без тени улыбки, глядела на него.
Его поразила сила ее взгляда, настолько поразила, что он в замешательстве отвернулся.
Сердце его учащенно билось, лицо пылало румянцем смущения. Он прикрыл свое замешательство, занявшись табакеркой. Когда же снова осмелился взглянуть на нее, глаза ее были уже веселыми и приветливыми, какими и должны быть женские глаза.
Затем, словно желая подразнить его, она вновь устремила на него свой странный, бесстыдно пристальный взгляд. Никогда прежде не встречал он столь откровенного бесстыдства, ни в грубой посудомойке, ни даже в уличной девке.
И увидев его в этой необычайной утонченно-изысканной красавице, он затрясся от возбуждения. Слезы выступили на глазах, он непроизвольно протянул к ней руки. Она собиралась что-то сказать, но лишь провела кончиком языка по зубам.
Он забыл об отце, забыл обо всем Руки Джона обвились вокруг нее – и будто язычки пламени пронеслись по ним. Тело его вспыхнуло, глаза закрылись, он словно погружался в нее, склонив голову на алебастровую шею, касаясь губами чуть солоноватой, молочно-белой плоти.
Смех вырвался из нее подобно лезвию. Он вскинул голову, уронил руки. В глазах ее было что-то настолько похотливое, настолько издевательское и торжествующее, что страсть его внезапно сменилась страхом. Этот взгляд... он уже видел его.
Да, у пантеры – индийцы демонстрировали ее в Воксхолл-Гарденз.
Светлые яростные глаза пантеры.
Как могут быть такие глаза столь восхитительно прекрасными?
Длилось это не больше минуты. Все это время отец Джона стоял, будто прикованный к месту, подняв брови, с растущим изумлением на лице.
– Сэр! – наконец вырвалось у него. – Но позвольте, сэр!
Джон с трудом взял себя в руки. Не подобает джентльмену так позориться перед собственным отцом.
– Не сердитесь на него, лорд Хэдли, – сказала Мириам. – Вы и представить себе не можете, сколь мне это лестно. Такой порыв! Такая горячность-Голос ее был мягок и нежен, но, казалось, заполнил всю комнату своей вибрирующей энергией. Слова, быть может, и не понравились отцу Джона, но ему пришлось подавить свое недовольство. Старый лорд изящно поклонился и предложил даме руку. Они вместе прошлись по огромной комнате, задержавшись перед камином. Джон, на вид исполненный почтения, двигался за ними, однако все в нем клокотало. Манеры и внешность этой женщины поразили его: никогда прежде не встречал он подобного чуда, более того – он даже вообразить себе такого не мог. Чудесный аромат роз невидимым шлейфом тянулся за ней. На нежной коже играли отблески пламени в камине, и красота ее согрела своим сиянием старую комнату, изгнав промозглость осеннего вечера.
По сигналу отца на балконе заиграл волынщик. Мелодия возбуждала, волновала кровь – что-то шотландское, красивое и неистовое одновременно. Мириам обернулась и посмотрела вверх.
– Что это за инструмент?
– Волынка, – ответил Джон, опережая отца. – Это шотландский инструмент.
– Также и бретонский, – резко бросил отец. – Это бретонский волынщик. В доме Хэдли шотландцев не бывает.
Джон знал, что это не так, но не решился противоречить отцу.
Они съели пару куропаток, затем последовали телятина, пудинг и бисквиты. Джон хорошо запомнил этот обед – ведь Мириам не отведала ни одного блюда. Все, что ей подавали, оставалось нетронутым. С их стороны было бы невежливо интересоваться причинами ее невнимания к еде, и к концу обеда отец Джона погрузился в некоторое уныние. Лишь когда она выпила немного портвейна, он повеселел.
Отца, несомненно, мучили опасения относительно собственной внешности – вдруг гостья, сочтя его достаточно непривлекательным, не останется на ночь, а соберется и уедет?.. Джон чуть не рассмеялся вслух, увидев, как воодушевился его отец, когда она стала пить; его слабо державшиеся вставные челюсти, осклабившиеся в плотоядной гримасе, являли собой весьма неприятное зрелище.
Во время обеда Мириам дважды посмотрела на Джона, и оба раза взгляд ее был таким теплым и приглашающим, что он и сам изрядно воодушевился.
Когда вечер закончился, он вернулся в свои покои, полный нетерпеливого ожидания. Он сразу же отпустил Уильямса, сбросил одежду, отшвырнул парик и остался обнаженным. Подойдя к каминной решетке, он постоял у огня, затем прыгнул в постель, согретую теплыми кирпичами. Он лежал без сна, поражаясь тому, что залез в кровать без ночной рубашки, полный небывалого возбуждения. На столике рядом в свете свечи сверкали три золотых соверена.
Он лежал, прислушиваясь к шуму дождя и ветра, в тепле и уюте, под стегаными одеялами, и ждал.