type='note'>[44] и хопкес[45] жирным сальным голосом. Он прочищал горло, прикладывал ладонь к уху, облизывался, очарованный своим чудным голосом, и начинал новый нигн, хотя никто его об этом не просил. Насытившись пением, реб Шмуэл-Лейб начал сыпать толкованиями. Стоило ребе из Ярчева вставить слово, как толстяк перебивал его и продолжал говорить сам.
Гости столь же много наговорили толкований и напели песнопений, сколь мало они принесли свадебных подарков, отделавшись мелочами. Семь благословений, которые взял на себя дядя реб Шмуэл- Лейб, тянулись как смола. То, что дядя упустил во время хупы и кидушин, он наверстал во время семи благословений. Реб Шмуэл-Лейб говорил, пел, без конца прочищал горло, так что Сендер даже вспотел. Потом все хасиды принялись танцевать мицве-танц[46] с невестой. Каждый по очереди брался за угол шейного платка и кружился. Дольше всех кружился дядя реб Шмуэл- Лейб.
Уже засветло, заплатив из своего кармана клезмерам, поварам, бадхену, кухаркам и всякой мелкоте, которая вертится на еврейских свадьбах, Сендер забрал невесту и повез ее домой на свою новую квартиру, которую снял неподалеку от своего ресторана.
Холодный утренний воздух освежил его после тесноты и духоты свадебного зала. Дрожки весело подпрыгивали по плохо уложенным острым булыжникам мостовой.
— Побыстрей, кучер, — буркнул Сендер извозчику в синей капоте и взял свою суженую за руку, впервые за несколько недель их знакомства.
Квартира была новая. Ее дверь ярко выделялась среди облезлых соседских дверей и пахла свежей краской. Такими же свежевыкрашенными были внутри квартиры ее стены, окна, полы и двери. Обо всем позаботился Сендер. Вся обстановка была новая, с иголочки. Кровати, перины, шкафы, столы и стулья, комоды и кушетки — все похрустывало от новизны, все блестело от свежести. Обо всем он подумал: о посуде и хрустале, о розовых ковриках у кроватей. Он также не забыл расставить на ночных столиках и трюмо всякие фарфоровые статуэтки и фарфоровых ангелочков. А посреди квартиры стоял зеленый граммофон с большим набором пластинок канторов и оперных певцов. Кровати были застелены, зажженные люстры с розовыми абажурами окутывали все мягким романтичным светом, что как нельзя лучше подходило для молодоженов.
— Какое тут все новое, новое и красивое! — тихо пробормотала невеста.
— И наша жизнь тоже будет новой, — ответил счастливый Сендер, — новой и красивой.
Из позолоченной клетки, висевшей у окна на зеленом шнуре, канарейка неожиданно просунула клювик и радостно распелась. Сендер дрожащими руками боязливо снял свадебное платье со своей суженой, как обычно снимал тора-мантл со свитка Торы в Дни трепета в маленьком бесмедреше ребе из Ярчева.
Когда Сендер убедился в том, что его невеста была далеко не такой чистой еврейской дочерью, как обещал ему ребе из Ярчева, он ни о чем не стал ее расспрашивать, не стал на нее кричать и выяснять с ней отношения. Он лишь отвесил ей оплеуху, как поступал всегда с теми, кто обманывал его, и молча ушел к себе в ресторан.
Проходя мимо базара, полного оглушительных женских голосов, Сендер почувствовал запах тухлой рыбы. По запаху он дошел до прилавка и выбрал самую гадкую щуку, какую только можно было найти. Эту вонючую рыбину он принес на кухню и отдал ее русой Маньке, чтобы та почистила ее и нафаршировала.
Русая Манька, высокая костлявая девка, которая любила Сендера не меньше, чем его коньяк, раскрыла большие зеленые полубезумные глаза, полные одновременно изумления и любви к своему расфранченному хозяину.
— Пане Сендер, — пролепетала она, — вам всучили самую что ни на есть дрянь… Пойду выброшу ее.
— Нафаршируй ее, добавь побольше корицы и перца, чтобы ничего не чувствовалось, — тихо приказал Сендер, — и никому ни слова, слышишь, Манька.
— Слышу, пане Сендер, — сказала счастливая девка, пожирая Сендера зелеными полубезумными глазами.
Когда рыба была готова, Сендер положил ее на блюдо, украсил морковью, луком и зеленью и с Морицем-официантом послал ребе из Ярчева в подарок за свадебную церемонию.
Целый день провел Сендер за стеклянной дверью ресторана. Он с нетерпением, как ребенок, наблюдал за домом ребе. Поздно вечером Сендер наконец дождался. Из ворот выбежал взволнованный служка ребе и стал через улицу звать фельдшера:
— Реб Шая-Иче, реб Шая-Иче, ребе помирает… Идите скорей, его наизнанку выворачивает.
Довольный Сендер отошел от двери и выпил несколько рюмок коньяка, одну за другой.
Домой он вернулся поздно, дождавшись, пока последний посетитель уйдет из ресторана. Жена ждала его. Ее глаза были больше, чернее и испуганнее, чем обычно, она заглядывала ему в глаза, ходила за ним по пятам, умоляла, чтобы он сказал ей хоть слово. Сендер не обращал на нее внимания.
— Мама там, — сказала молодая, — ждет на кухне. Целый день. Она хочет с тобой поговорить.
— Мне не о чем с ней говорить, — ответил Сендер. — И пусть она мне лучше на глаза не попадается, иначе я за себя не ручаюсь.
Он подошел к канарейке и насвистел ей мелодию, чтобы пробудить в ней желание петь. Но канарейка не хотела петь. Сендер оставил ее в покое и взял к себе на колени Бритона. Пес обезумел от радости, стал ласкаться и облизывать своего хозяина. Ночью вместо молодой жены на кровати рядом с Сендером лежал Бритон.
С утра пораньше нагрянули тети и дяди, набожные евреи, один к одному.
— Сендер, — умоляли они, — позволь поговорить с тобой. Не возводи напраслину на еврейское дитя, на сироту.
— Мне не продашь кота в мешке, — отвечал Сендер, — я не ешиботник.
— Сендер, пойдем к раввину, — настаивали они, — как скажет раввин, так и будет[47].
— Плевал я на раввина, — отвечал Сендер. — Теперь я знаю, что такое эти раввины.
Набожные евреи не могли слышать такие речи.
— Сендер, побойся Бога, подумай о том свете.
— Чхал я на тот свет, — в гневе говорил Сендер.
Он, Сендер, ни во что больше не верит. Ни в этот свет, ни в тот. Ни в красные полыхающие небеса, ни в божьих людей — цадиков в сподиках и дедовских мехах. Если благочестивые люди сумели так его обмануть, то в мире не осталось ничего святого.
В первые дни он ел себя поедом. Он не мог простить себе, что его, Сендера, так гнусно заманили в болото, обманули, как какого-то глупого мальчишку. Больше всего его мучило то, что он так унижался перед этими святошами, так и стлался перед ними. Они оскорбляли его, тяжело над ним вздыхали, куражились над ним. Он ради них тратился, за все сам платил[48]. Он даже со своими друзьями порвал, не пригласил их на свадьбу, и все для того, чтобы понравиться этим хасидишкам в атласных капотах и их женам в париках. Эти несколько недель унижений и покорности стояли у него костью в горле, их нельзя было проглотить. Он не спал ночью и не ел днем.
— Бык безмозглый, — ругал он себя, глядя в зеркало, — тупой болван…
Сперва ему очень хотелось схватить эту хасидскую дочку за шиворот, вывести ее из квартиры и дать ей такого пинка под зад, чтобы она кубарем скатилась по лестнице. Только это, чувствовал он, могло бы остудить его кровь. Пусть она не думает, что Сендер — мальчишка какой-нибудь, которого можно дурачить, которому можно зубы заговаривать. Нет, его не проведешь. Никогда он не позволял плевать себе в кашу, даже тем, кто сильней его. И он, разумеется, не позволит вороватым хасидишкам водить себя за нос. Он у нее все отберет, даже платья, которые заказал ей на свои деньги, даже кольцо с пальца, даже серьги из ушей. С чем пришла, с тем и уйдет, и скатертью дорога!
Потом он подумал, что ничего не хочет от этой хасидской коровы. Пусть забирает все, что он для нее купил: платья, и обувь, и серьги, и все прочее добро. Он даже даст ей немного денег, чтобы она от него отстала. К черту деньги! Он уже столько потратил, что может потратить еще. Монетой больше, монетой