хвастается ребенок. Свояки еще более открыто выражали свое презрение к его квартире и к нему самому, Шолему Мельнику. Сбросив пиджаки и наполнив квартиру сигарным дымом, они не переставая говорили о своем бизнесе, о своем успехе, о том, как они «делают деньги», о своих машинах, которые они покупали или продавали. Им никогда не надоедало говорить о машинах, бензине, быстрой езде и столкновениях. Шолему Мельнику не о чем было говорить: разве что о стенах, которые он красил. И даже если бы ему было о чем поговорить, он бы все равно не смог, потому что не ладил с английским языком, на котором все вокруг говорили так бегло и гладко. В нескольких произнесенных с ошибками еврейских словах, которые семья вставляла в разговор ради него, «зеленого», чувствовались насмешка и презрение. С огромным облегчением, как мальчик, выбегающий из комнаты, в которой он чувствует себя неловко, Шолем при первой же возможности вырывался из дома, брал коляску с детьми и уходил на берег реки, в свое убежище. Так же он поступал, когда Бетти была не в духе и начинала есть его поедом, грызть, жилы из него тянуть: почему он не такой, как все нормальные мужья? В нормальных семьях мужья со временем начинают преуспевать, даже «зеленые» постепенно становятся из поденных рабочих хозяевами своего дела или членами юнион[172] и чего-то добиваются. А он, ее муж, всю жизнь держится за ведро и кисть, едва наскребает несколько долларов, работая на других. А сколько раз у него вообще не было работы! В нормальных семьях мужья обеспечивают хорошую жизнь своим женам, покупают им меха, украшения и дорогие платья, отправляют их в летние и зимние санатории и даже покупают им машины, а она, Бетти, ничего не может себе позволить: ходит без платьев, голая и босая. Шолем Мельник старался поскорее сбежать из дома не столько из-за того, что не мог выносить женины попреки, сколько из-за того, что боялся выйти из себя и натворить бед. Больше всего его бесили Беттины заявления насчет того, что она ходит голая и босая, в то время как несколько шкафов в доме ломилось от ее платьев, пальто, обуви и шляпок. Шолем знал, что все эти платья и туфли добыты множеством его тяжелых сверхурочных и ночных работ.
Единственный из всей семьи, с кем Шолем Мельник мог переброситься словом, был его тесть, переплетчик, который иногда заглядывал к ним по субботам. Читая газету, оставшуюся еще с прошлой недели, мистер Феферминц бросал ее посередине и принимался обсуждать со своим зятем его домашние дела. Каждый раз разговор доходил до семейных отношений, от которых мистер Феферминц сам страдал всю жизнь и не без оснований предполагал, что у зятя дела обстоят не лучше.
— Знаешь что, — быстро говорил он, счищая ногтями клей с пальцев, — такие уж они, эти бабы… Моя такая же, однако мы с ней жизнь прожили… Лучше им не отвечать…
Шолем Мельник так себя и вел: жить — жил, отвечать — не отвечал. Жизнь эта была довольно пресной — ни то ни се, не то чтобы мир, не то чтобы ссора, и так тянулись день за днем, год за годом. Немного счастья, необходимого всякому человеку, Шолем находил в детях, которые росли как на дрожжах. Бетти находила свое счастье в муви напротив их дома, в которое она ходила при первой возможности. Как в юности, у нее были свои любимцы среди старс[173]. Как в юности, она сопереживала героям и героиням на экране. Глядя на красоту, богатство и вечный праздник, царившие в кинокартинах, она забывала свою серую обыденную жизнь. Тем временем, живя то в большем, то в меньшем согласии, оба они, муж и жена, свыклись со своей жизнью, которая стала для них чем-то естественным. Все было естественно: разрывы и воссоединения, размолвки и примирения, и даже то, что они спали в двуспальной кровати, потому что спальня была слишком мала для двух отдельных кроватей, и даже супружеские отношения по ночам, когда они не были в ссоре.
Целых шестнадцать лет продолжалась эта жизнь и так бы, конечно, и тянулась до конца, если бы кровь Шолема Мельника не начала вдруг бунтовать против свинцового яда, который она впитывала в себя годами. Доктора велели больному отложить ведро и кисть, если он не хочет умереть молодым.
После шестнадцати лет однообразного быта, вечной мерзлоты недовольства, разбитых надежд что-то теперь внутри Бетти и Шолема пробудилось, расцвели новые надежды, новые желания.
Бетти, которая всегда презирала работу мужа и тянулась к бизнесу, причем к веселому бизнесу, тут же стала думать о том, чтобы открыть ланчонет или на худой конец — стейшонори[174] с сигарами, канцелярскими принадлежностями и напитками. Тяга к оживленному бизнесу со множеством пестрых товаров, множеством электрических лампочек, множеством веселых покупателей и блестящим кассовым аппаратом, который весело звенит, глотая деньги, всегда была крепка у Бетти, еще с юных лет, когда она засиживалась с ватагой сверстников в дрог-стор Альберта. Правда, теперь такие вещи стали для нее недостижимы, потому что по своей непростительной глупости она сама проиграла свою жизнь и удачу. Другая сидела на ее месте за кассой в заведении Альберта. Но о бизнесе поменьше Бетти все еще не переставала мечтать. И теперь, когда муж наконец должен был снять с себя свой перемазанный оверолс, она увидела, что мечта ее может сбыться. С огромной энергией, даже не спросив мужа, она сама принялась повсюду искать пустующие заведения, читать деловые объявления в газетах и даже беседовать с местными брокерами о том, как приобрести хороший бизнес за небольшие деньги. Ловкий маклер водил Бетти из улицы в улицу, заранее уверив ее в том, что такая красивая женщина, как она, словно нарочно создана для такого бизнеса и что вся окрестная молодежь будет слетаться в ее ланчонет, как мухи — на варенье. Бетти крохотным карандашиком записывала крохотными буковками в своей крохотной записной книжечке адреса заведений, которые ей сватали.
С той же энергией она стала наносить визиты своим замужним обеспеченным сестрам и внушать им и их мужьям, что они должны помочь ей деньгами, которые она с лихвой вернет, как только наладит бизнес и получит первую прибыль.
— Сейчас есть возможность, мои дорогие, — горячо говорила она своим зятьям, пуская в ход все свое женское очарование, какое только было в ее глазках, зубках и локонах.
Зятья мялись, рассказывали, как слоу[175] иногда идут дела в бизнесе, но соглашались поддержать свояченицу.
Бетти так воодушевлялась, что целовала зятьев своими густо накрашенными губками к тайной досаде старших сестер. Еще горячее она покрывала поцелуями свою четырнадцатилетнюю Люси, которая была похожа на Бетти как две капли воды. Бетти очень рассчитывала на маленькую Люси, потому что, несмотря на свой юный возраст, она была такой же подвижной, смешливой и обходительной с мужчинами, как ее мать, а это так важно для привлечения в ланчонет молодых людей. Бетти не ждала многого от своего угрюмого мужа и от повзрослевшего сына, который был так же молчалив и замкнут, как его папаша, но рассчитывала на дочь, которая всегда держала ее сторону. Бетти даже обдумала, как разделить обязанности. Муж и сын будут заняты простой работой, во время которой им не придется сталкиваться с покупателями; она и Люси будут заниматься людьми, обслуживать посетителей и получать деньги. Когда дело наладится, можно будет нанять работников, и она, Бетти, будет просто сидеть за кассой. В своих надеждах Бетти сразу заносилась очень высоко.
Но и Шолем Мельник был не меньше увлечен своими планами новой жизни, с которой он вдруг столкнулся лицом к лицу.
Располагая теперь свободными днями, долгими, свободными днями, с которыми он не знал, что ему делать, Шолем уходил из дома не только на берег реки, как все эти годы, но и значительно дальше — куда глаза глядят. Не вынося города, к которому он не мог привыкнуть даже после стольких лет, прожитых в нем, испытывая отвращение к каменным зданиям, к элам, проходившим по их улице, к толчее, давке, сутолоке, уличному движению, спешке, но больше всего — к стенам, серым стенам, которые он долгие годы красил, отравляя этим свою кровь, он выбирался на пустоши, на берег океана, в парки, в Бэттери[176], туда, где идут, сопровождаемые чайками, корабли. Вдали возвышалась гигантская железная дама с факелом в поднятой руке. Гудели пароходы, сообщая о том, в какие дальние страны они идут. На берегу суетились голуби, ворковали, слетались к ногам Шолема, даже садились ему на плечи. Свежий ветерок, мягкие удары волн о берег, воркование голубей, крики чаек убаюкивали его, погружали в сон. Шолем растягивался на траве, чего не делал уже много лет, с тех пор как покинул свое местечко, и засыпал в сладостной истоме. Едва его глаза слипались, он сразу оказывался у себя в Грабице. Он видел их домик, который хоть и крыт гонтом, как большинство еврейских домов в