невода не было.
Ветер дул попутный, и отец разжег трубку. А потом, не глядя на мальчика, заговорил.
– Мерзавцы, – сказал он, – невод тоже забрали! А знаешь, сколько тысяч петель в таком вот неводе? И сколько зим мы с матерью плели его? Знаешь ли ты это, старина?
Торкель давно свыкся с этим туманным обращением к некоему «старине»; он уже понимал, что имеется в виду вовсе не он, а какой-то другой «старина», да, кто угодно, только не он. Поэтому он и не отвечал. Ответь он – и отец по своей привычке станет искать взглядом на горизонте того неизвестного, невидимого, но надежного слушателя, который никогда не противоречит, а лишь позволяет разговаривать с собой.
– Мерзавцы – все до единого! Я пил, да, пил, но я никогда не крал. И я хорошо знаю, кто крадет – от власть имущих до самого низа!
Торкель почувствовал желание возразить отцу, но преодолел его. Потому что пока отец говорил, он оставлял сына в покое. Но стоило сыну надолго замолчать, как он начинал приставать к нему, словно обладал способностью слышать его мысли, и нередко поражал его тем, что проникал в сокровеннейшие тайники его души и безошибочно отвечал на безмолвные вопросы, которые мальчик задавал самому себе. Торкель сидел, строя планы, как бы ему перебраться через пролив на Фагервик и устроиться в кегельбан. Мысленно он уже подсчитывал те монетки по двадцать пять эре, которые мог бы заработать… Внезапно его молчание прервал голос отца:
– Там, у ресторатора, милок, одно баловство. Целых шесть часов болтаться без дела ради того, чтобы часок ставить кегли. Нет, надо бы отправиться на баркасе за рыбой к Аландским островам [6], вот это да, это…
И он замолчал, а Торкель ощутил чудовищный гнет этого человека, от которого не могла укрыться ни одна его тайная мысль, гнет этого ужасающего судии, видевшего его насквозь…
– Трави шкоты, а не то лодка повернет! – скомандовал лоцман – и снова продолжал свою речь: – Ты вот сидишь тут да думаешь, как бы удрать от меня и зажить самостоятельно! Но не тут-то было – ты мне и самому нужен! Матушка твоя была точь-в-точь как ты, никогда нельзя было на нее положиться: говорила одно, а в голове – другое!
Он как следует приложился к бутылке и через несколько минут целиком погрузился в назойливое брюзжание.
Необузданный во хмелю, он вонзался в душу бедного грешника, крепко к ней присасывался, искал беспричинной ссоры и буквально выворачивал наизнанку своего противника, потому что противник был ему необходим, чтобы сражаться с ним, приписывать ему свои злобные мысли, отвечать на подозрения, которые никто никогда не высказывал.
– Ты вот думаешь, что твой отец – бедняк, да? С тех пор как у него ни кола ни двора? Да? Видал в лачуге судебного исполнителя с казенными марками? Не видал? Соврешь – получишь трепку!
Торкель ни слова не проронил в ответ.
– Молчишь! Ты – хитрая лиса, но я-то на твоем лице читаю, о чем ты думаешь, ведь я всех людей вижу насквозь. Да, то-то! Ясное дело, думаешь, я пьян; нет, я не пьян! Я никогда, ни разу в жизни не был пьян, потому как еще никому не удавалось напоить меня допьяна; и еще вот что: к ответу-то меня призвали, да призвали несправедливо.
Самое горькое для мальчика в такого рода беседах начиналось тогда, когда отец шел на унизительную для себя откровенность, потому что трезвым он никогда не говорил о своих бедах. Хотя характер у Торкеля был сильным, а ум гибким, он все-таки с трудом привыкал к такого рода выходкам. От матери он выучился быть слепым и глухим, не принимать ничего близко к сердцу – пусть, мол, все – как с гуся вода, однако это еще больше раздражало отца. В глубине души он чувствовал, что слова его бесполезны.
– Слышишь, что я говорю? – ревел отец.
Теперь надо было решать – отвечать или нет.
Если он не отвечал, крик возобновлялся:
– Будешь отвечать, олух, или нет? Слышишь?
Вздумай Торкель ответить, его главная задача заключалась бы в том, чтобы подобрать подходящий покорный тон, ибо прозвучи ответ хоть чуточку резко или грубо, отец ударит его.
Иногда ему бывало совершенно безразлично – отвечают ему или нет, и если Торкель знал, что трепки все равно не избежать, он доставлял себе маленькое удовольствие, выкрикивая громко и грубо:
– Ясно, слышу!
При этом он старался поглубже спрятать голову в воротник куртки.
На сей раз трепки, видимо, было все равно не избежать. Торкель смотрел на море и с подветренного и с наветренного борта, ища спасения. И вдруг увидел плывущую по воде стаю гаг.
– Гаги с подветренной стороны! – сообщил он отцу.
Взглянув в ту сторону и убедившись, что сын говорит правду, отец приложил ружье к щеке. Торкель молча молился, чтобы выстрел был удачный, ведь если отец промажет, то…
Раздался выстрел, и две птицы замерли.
– Поворачивай! – скомандовал лоцман.
И выловил сачком добычу: пощупав большим пальцем перья на грудке у гаги, он крякнул от удовольствия.
Прозвучал выстрел, пролилась кровь, и буря миновала.
Причалив, они вытащили лодку на шхеру много выше самого высокого уровня воды, и Эман пошел открывать сарай.
Казалось, будто шхера плавает в открытом море, словно плот на якоре, а наружная цепь шхер на западе напоминала плавающие в воде стеньги и рангоут.