энергию посредством индукции; вера – щетка, электризующая стеклянный диск; вера – рецептор и одновременно проводник, – иначе не будет приема, и опять же – вера прекращает сопротивление материала – и только тогда может быть воспринято послание.

Вот почему все священные книги немы и мертвы для неверующего. Неверующий внутренне опустошен, дух его настолько стерилен, что ничто не взрастает в нем, он – само отрицание, минус, иррациональная величина, изнанка другого явления; сапрофит, существующий не сам по себе, а лишь на чужих корнях, он словно бы лишен собственного бытия: ведь и для отрицания необходимо положительное начало, а не то – нечего будет отрицать.

Наконец, бывают минуты, когда помогает только буддизм. Так редко ведь получаешь то, чего желал, – тогда стоит ли вообще желать? Не желай, не требуй ничего от людей, от жизни, и всегда будешь рад, что получил больше, чем мог мечтать; к тому же и сам ты знаешь по опыту: когда вожделенное у нас в руках, мы радуемся не столько желанному дару, сколько свершению мечты.

Временами внутренний голос вопрошает: а сам-то ты веруешь? И я тут же спешу заглушить этот голос, ибо знаю: вера – всего лишь состояние души, а отнюдь не плод мысли, и для меня состояние это полезно и благодетельно.

Но порой я восстаю против всех этих непомерных требований, не в меру суровых заповедей и бесчеловечной кары, и тогда я на время оставляю мои духовные книги, но всякий раз вскоре вновь возвращаюсь к ним, повинуясь словам, долетающим до меня из далеких времен: «Не забудь, что ты некогда был рабом в Египте и господь бог избавил тебя от рабства». Тут стихает мой бунт, ведь правда: я счел бы себя неблагодарным, трусливым мерзавцем, вздумай я отречься от спасителя моего перед людьми.

IV

И снова идет весна, в который раз (достигнув известного воз-. раста, уже неохотно называешь цифру). Но нынче весна идет не так, как в былое время. Метаморфоза прежде начиналась с того, что поближе к пасхе на дорогах раскалывали ледяной наст. Тут уж можно было увидеть все, что отложилось за зиму, – нечто вроде геологической формации со всеми пластами. Нынче же не допускают образования ледяного наста, да и сани с бубенчиками и защитной сеткой теперь редко встретишь, так что порой начинаешь думать, а не ввели ли у нас с некоторых пор, помимо среднеевропейского времени, еще и среднеевропейский климат? Прежде, когда осенью прекращалось судоходство и не построили еще железных дорог, мы были отрезаны от мира; на зиму люди всякий раз запасались солониной, соленой рыбой, а с приходом весны остро ощущали пробуждение к новой жизни. Нынче же ледоходы и железные дороги сравняли между собой времена года, и теперь мы круглый год наслаждаемся цветами, фруктами и зеленью.

Прежде весной вынимали внутренние рамы из окон, в комнату сразу врывался уличный шум, и, казалось, снова возникала связь с внешним миром. Мягкому, душному покою, устлавшему дом, наступал конец, но живительную встряску прежде всего порождал свет, лившийся внутрь. Нынче же круглый год держат двойные рамы, зато зимой даже не заклеивают окон, по мере надобности распахивая их настежь.

Настолько сравнялись нынче времена года, что весна подступает к тебе неприметно, а не врывается в дом, как прежде, с шумом и звоном, – потому и встречают ее без былого восторга.

Я встретил нынешнюю весну как данность, не связывая с ней никаких особых надежд. Что ж, сейчас весна на дворе, стало быть, скоро дело опять пойдет к осени! Расположившись у себя на балконе, я стал разглядывать облака. По облакам заметно, что стоит весна. Гуще толпятся они на небосклоне, плотней и четче очерчены; когда же в них открывается прорубь не то полынья, оттуда проглядывает иссиня-черное небо. Есть у меня, однако, в дальней дали заветная лесная опушка. Она почти сплошь покрыта сосной и елью, темно-зелеными, зубчатыми деревьями – вернейшая, на мой взгляд, примета шведской природы, – и, показывая на опушку, я говорю: «Вот это Швеция!» Порой опушка моя напоминает издали городской пейзаж, с его несметными трубами, шпилями, зубцами, башенками и мансардами. Но сегодня она видится мне сплошным лесом. Дует ветер, и, должно быть, вся эта тьма стройных деревьев ходит под ветром, но с расстояния в полмили этого не разглядишь. Вот почему я беру бинокль и теперь вижу, как зыблется вся эта тьма-тьмущая елей, будто море ходит волнами у линии горизонта, и радостно мне видеть все это, и я немало горжусь скромным моим открытием. Всей душой я влекусь к той опушке: знаю ведь, что за ней лежит море, и знаю, что у подножья деревьев растут подснежники и фиалки, а все же мне приятней рисовать себе их в мечтах, чем видеть все это въяве, оттого, что я давно отошел от природы, воплощенной в камне, растениях и животных. Одно нынче привлекает меня – человеческая природа и человеческая судьба.

Прежде, случалось, я надолго погружался в созерцание цветущего плодового сада: и нынче тоже я нахожу этот сад прекрасньгм, но уже не столь прекрасным, как прежде. И причина, должно быть, в том, что меня осенила догадка: где-то наверняка существуют более совершенные прообразы этих несовершенных копий. И оттого я не скучаю по деревне, хоть в душе нет-нет и забрезжит смутное отвращение к городу – правда, больше от потребности в перемене.

Потому я брожу по моим улицам, и лица прохожих будят во мне воспоминания, вызывают разные мысли. А проходя мимо витрин магазинов, я вижу в них столько даров со всех концов света, выращенных или сработанных человеческими руками, что благодаря им словно ощущаю связь со всем человечеством и в изобилии вкушаю впечатления – пеструю гамму красок, форм и ассоциаций.

По утрам, когда в нижнем этаже убирают комнаты, там раскрывают окна, я прохожу мимо, без остановки, и все же успеваю в короткий миг объять глазами чужую комнату и уловить крупицу чьей-то судьбы. Нынче утром, к примеру, я успел бросить взгляд сквозь фрамугу во внутренность старого дома, поверх аспидистры этого безобразного растения, вывезенного из Японии, которое не вздымает свои цветки к свету, а укладывает их прямо от корня на землю – будто яркие звезды, нарезанные из сырого мяса. Скользнув поверх аспидистры, мимо письменного стола, уставленного обычными необходимыми и скучными принадлежностями, мой взгляд проник в угол комнаты, где стояла прямоугольная белая изразцовая печь старинной работы – с плитками в черной рамке, – будто грязные ногти, – и с огромной брешью вместо ниши, – и был весь угол гнетуще темен от неописуемо грязных обоев.

Год 1870-й, мрачный его быт вонзился в мое сознание мигом, но с ним вошла в него и более общая, тягостная картина жизни небогатой обывательской семьи, картина тяжкого, сурового бытия людей, терзавших самих себя и других. И ожили воспоминания о старом доме, о былом очаге, которым бы нипочем не проснуться, не окажись на моем пути эта распахнутая фрамуга. Всплыли давно позабытые судьбы, и я увидел их в новом, нежданном свете, и только теперь понял я тех людей, вспомнив о них спустя столько лет, понял трагедию их, от которой прежде отстранялся, как мог, полагая ее и мучительной и ничтожной. Вернувшись домой, я сразу же набросал план пьесы. А ведь я получил ее сквозь фрамугу!

Если же я выхожу вечерами, когда уже пали сумерки и всюду горят огни, тут круг моих безмолвных знакомств расширяется, – ведь при свете видны и верхние комнаты. И я изучаю мебель и обстановку, заимствую семейные картины, сцены из жизни. Люди, которые не опускают штор, обычно не прочь показаться другим, и потому мне нет нужды соблюдать деликатность. К тому же я делаю лишь моментальные снимки, а уж затем разрабатываю увиденное.

Вы читаете Одинокий
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату