Кешу и Вичку и вообще все тамошние эмигрантские склоки».
«Просто он много путешествует», — сказал Феликс. «Пока мы тут гнием».
«Ну пускают его в загранку свободно, чего тут особенного? Ну советский поэт, ну выездной переводчик».
«Ну?»
«Чего — ну?»
«Ну что ты хочешь сказать про нашу злобу и подозрительность?»
«Я ничего не хочу сказать. Я хочу сказать, что он милый стареющий человек, и мне этого достаточно. Кроме того, он появился с рекомендациями от Пашки. Милый человек. Только слишком много говорит. Говорит и говорит».
«Кто такой Пашка?»
«Ну, это брат Лики. Вроде бы».
«Какой такой Лики?»
«Ты знаешь, я сама не помню. Когда он назвал Лику, мне показалось, я понимаю, кого он имеет в виду. Это действительно бывшая московская любовница Сорокопятова. Так сказал Роман. Лично я ее совершенно не помню. Скорее всего, так оно и есть. Я любовниц Сорокопятова не считала».
«А что говорит Сорокопятов?»
«Что, скажи на милость, Сорокопятов может сказать, „с вашего любезного разрешения“, если он упорно называет Романа — Щепкиным».
«Понятно. Чего еще ждать от Сорокопятова. А кто такой Роман?»
«Как кто такой?! Он и есть поэт-переводчик. Роман Куперник».
«Роман переводит Поэму. Интересного жанра человек!»
«И чего же он переводит?»
«Перепер он нам Шекспира на язык родных осин»?
«Да нет, знаешь, он все больше загоняет национальные меньшинства в лоно великого и могучего русского языка».
«К зырянам Тютчев не пойдет».
«Он сам рассказывал про то, как он деньги зарабатывает переводами с подстрочника всяких Тамерланов и Чингизханов. Но по ночам его небось совесть мучает: а если он помрет и Бог его спросит — а ты, Куперник, еврейская душа, что ты всю жизнь делал? Первомайские стихи переводил с узбекского? А он раз — и вынет из кармана свои переводы еврейских псалмов».
«Вам главное — высказать свое мнение, точнее, предубеждение против человека, а о его судьбе вы догадаться не хотите», — сказала Сильва.
«А чего догадываться, когда эта судьба у него на физиономии написана».
«Но вы можете ошибаться».
«Я предпочитаю ошибаться, но держаться подальше на всякий случай», — сказал Виктор.
«Ну конечно. Вы свое политическое убежище уже заполучили. Все остальные — агенты, менты, сексоты. Ты знаешь, сколько ему стоило нервов вывезти свои переводы этих самых библейских псалмов? Его могли обвинить в сионизме, в передаче шпионских шифровок — ты уже все забыл».
«Надеюсь, он не собирается просить политического убежища?»
«Ему сказали, что у меня можно переночевать», — сказала Сильва.
«Ну конечно!» — шутовски взмахнул руками Феликс. «Пока что в ночлеге тут никому не отказывали, насколько могу судить? Он уже и обниматься лез, как я заметил. По заду похлопал. Как старший, конечно, товарищ. В общем, чувствую, он хорошо проинформирован о здешних квартирных удобствах».
Сильва размахнулась и отвесила Феликсу пощечину. Звук пощечины, как и выстрела, как и пробки из-под шампанского, всегда заставляет толпу немедленно смолкнуть. Дистанция огромного размера вдруг образовалась между троицей заклятых друзей и всеми остальными гостями. Первой нашлась Мэри-Луиза. Она была единственной, кто вспомнил, ради кого, собственно, они и собрались в этой квартире.
«Мы за Карваланова так и не выпили, фактически. Как насчет тоста в честь прибытия?» — воскликнула она фальшиво приподнятым голосом с южнолондонским акцентом, и все стали шарить в поисках бокалов и бутылок. Бутылки были пусты — все: от французского «Мутон-Кадета» и итальянской граппы до английского «Владивара» и ирландского «Джеймисона».
«Я готов сбегать в магазин», — сказал Виктор.
«Благородный шаг для великого человека», — сказал Феликс. «Но совершенно бессмысленный; после одиннадцати публичная продажа спиртных напитков заканчивается».
«Ну пошли тогда в паб, что ли?» — неуверенно предложил Виктор.
«Паб от слова public. В пабе тебе не дадут выпить после одиннадцати ночи. Запрещено законом».
«Каким законом? Мы взрослые люди. В свободном обществе. Почему?»
«Что значит — почему. Потому что у каждой нации свои законы кошерности. Евреи не едят свинины. Англичане не пьют пива между тремя и шестью. Это богохульство. Это не кошерно. Тут кошерность по времени. И нечего искать тут логики. Нету логики в религиозных установлениях. Иначе они не были бы религиозными».
«Вызывай такси», — сказал Виктор.
«Зачем? Куда?»
«Конечно же не в ночной клуб и не в бордель. Обдерут как липку. Нет, бутылку нам достанет таксист».
«Здесь тебе не Москва. Таксисты тут не продают водку».
«Кто сказал, что водку? Можно и виски. Если таксист не продает, значит, таксист знает, где продают. Некоторые профессии исполняют свои общественные обязанности вне зависимости от политических систем». Виктор вновь обрел контроль над ситуацией. «Это вы здесь закостенели в своем лицемерном следовании местным обычаям, превратились в конформистов и беспрекословно подчиняетесь лицензиям и табльдотам. Сильва, вызывай такси!»
15
Asylum
«Кто бы мог подумать, что пушкинский текст — дословный пересказ вильсоновского? „Пир во время чумы“ Пушкина — это гениально точный перевод первого акта четвертой сцены этой трагедии в стихах — „Чумного города“ Вильсона — числом в 166 стр. (из них Пушкин перевел максимум 6). В отрывке, собственно, ничего не происходит. Компания пирующих, с двумя гулящими девицами, Мэри и Луизой, молодым человеком и председателем пира Вальсингамом, поднимают тост за отошедшего в мир иной старого друга и собутыльника, бывшего „председателя“ их пиров; затем Вальсингам просит Мэри спеть шотландскую песню, потом мимо проезжает негр на телеге с чумными трупами и Луиза падает в обморок, потом Вальсингам поет свою „хвалу чуме“, появляется священник и осуждает Вальсингама, уговаривает его следовать за ним, но Вальсингам отказывается: он обречен судьбой оставаться на пиру: „Не могу, не должен я за тобой идти. Я здесь удержан отчаянием, воспоминанием страшным, сознанием беззакония моего и ужасом той мертвой пустоты, которую в моем дому встречаю“. В бреду ему мерещится его похороненная жена Матильда. Вот и все.
Каким образом он выбрал из всего переплетения эпизодов и мотивов именно сцену с Вальсингамом — неясно: то ли случайно, то ли дальше лень было читать? Жаль, что он не перевел слова экспозиции, когда герои видят Лондон как некий восточный город из страшного миража; или же строфы о том, как раскрылись ворота темницы для умалишенных и они разбрелись по городу, не понимая, на каком они свете. Но тот кусок трагедии, который выбран Пушкиным для перевода, переведен с изысканной точностью, если не считать вполне оправданных, незначительных по своей миниатюрности изменений. Но в большинстве случаев пушкинский перевод не столько изменяет, сколько стилистически подправляет Вильсона.
Кроме того, как всегда в переводе, некоторые детали становятся у Пушкина осмысленными и