Я страстно люблю камелии. Листья темные-темные, блестящие, жесткие. Цветы ясные, спелые, открытые и с телом. Только не пахнут. Именно это мне нравится.
В сущности, я камелии люблю, а не розы. Это Вера свои розы мне приписала. Не ей ли и мой сад роз вылился?
Или просто те восковые кусты мои – были камелии?
Сегодня приходил Сабуров без Веры. Просил у меня камелию. Я дала. Когда Вера вернулась и я ей сказала, она вдруг побледнела, лицо перекосилось, и она била меня. Это уродливо. Она била по щекам ладонями и по голове, была сильная, пышущая, с набухшей жилкой через лоб и бешеным ртом набок Мне стало противно и жалко ее.
Потом она сидела полночи на полу в странной позе и смешная в прозрачной рубашке: обхватив колени руками и пригнув голову, вся в комке, и вдруг непонятно сказала:
– Все равно, я обещалась… Ты будешь и их.
Я плакала.
Она не просила прощения.
Разве она не боится, что я уйду? Дико! Мне иногда кажется: она вызывает разлуку.
Так разве я уйду?
Пусть она бьет.
Я же ее люблю.
Часто вспоминаю прошлое. Впрочем, без тоски. Каждая минута хороша, даже неприятная. Когда пройдет, конечно.
С ними мне не было худо. Я же и не умею скучать. Они меня любили и баловали. Бабушка заботилась, чтобы учителя меня образовывали для бальной невесты. Окружавшие были довольно красивые, то есть – не были, а казались. Я это знала и именно любила, что казались, и совершенно серьезно принимала это.
И все-таки они не умели казаться и половиною того, что Вера есть.
Конечно, Вера прекрасна, и не нужно привыкать.
Мне кажется, она боится больше всего двух вещей: привычки и измены. Глядит часто с этим страхом в глазах: не привыкла ли я, или не изменяю ли?
Но к ней не привыкну. К тому есть причина: Вера имеет славу, но ведь и Вера умрет. Все, и высшее, не прочно.
Швыряется, швыряется своим сильным, большим, спотыкливым телом между страхов и восторгов, и сорвется же струна.
Я часто об этом думаю, то есть себе это представляю так вот: Веру мертвой, совсем неподвижной, на столе, в гробу… и я тоже уже, конечно, не могу жить. Но мне потому-то и нравится, едко нравится так себе представлять, кого люблю (я раньше бабушку, потом жениха так представляла, даже животных любимых: нашу Искру – кошку с огненными брызгами по черно-серой шерстке).
Как приятно, что у Веры в комнате такие большие зеркала. Вера красива, хотя ее тело немного поносилось: линия живота и груди немного мягки… Но мне нравится. Едко.
Мы вместе… но безумна Вера… Она безумеет, глядя в глубокие зеркала на нас вместе, и кричала утром:
– Пусть все остановится. Остановится, понимаешь? Ни шагу назад, ни шагу вперед. Я кричу жизни: стой здесь!
Она смешна и великолепна.
Я ребенок полумальчик, полудевочка в начинающихся округлениях и забытых еще детством, вытянутых, худощавых линиях ног и рук Вера не устает это повторять.
Вера смешна и великолепна.
Наконец я узнала, отчего она тогда, уже два месяца назад, так плакала и кричала: «Я должна тебя дать людям». В душе она решила уже тогда…
Приходили вчера те трое. Вера уже раньше пригласила их в театральную уборную. Впрочем, один из них – тот, преподносивший ей Лижущую Пантеру и которому тогда она отказала во всем.
Вчера они сказали, что являются представителями общества «Тридцати трех» художников.
Я в уборной близко не могла познакомиться. Всегда второпях и никогда не приходилось поговорить без улыбок
И потянуло меня к ним магнитом; но Вера отогнала меня взглядом.
Верно, я слабая и послушная. Или это не слабость? Ее взгляд может послать меня в муку и в радость одинаково.
Мне нравится послушание. Оно же мне ничего не стоит. В особенности к Вере.
Да, конечно, это страшная жертва для нее. Но она любит жертвы. Ищет. Ее маска требует от нее жертвы. Так она мне сказала.