тащат и делят куски… А я «разыгрываю святую невинность», как выразился Вишенин. Да как же куску лезть в горло!.. Голодный и без того паек терзают целые сотни стервятников… Неужели же нет никакого способа переменить положение? А я говорил со старшими о честности! Ведь это же лицемерие! Сказал старшим речь, чтобы они берегли пленный паек больных, а сам с него жир снимаю, прежде чем он попадет в руки старшого, гущу с мясом вычерпываю к себе в котелок. Чужими руками? Да разве не все равно, чьими руками!.. А что же делать?!»
Он показался себе беспомощным, бесполезным и никому не нужным… А этот мрак, беспросветный мрак царства хищников-кровопийц, представился неизбывным, неодолимым. И в сочетании с нависшей над пленным мирком безвестностью с фронта, в соединении с известиями о страшных боях на Волге все это создало такое тяжкое настроение, что Емельян вдруг утратил желание жить.
Он обещал зайти к Балашову. А что он скажет ему, чем, каким советом, в чем может помочь, когда сам он опустошен и беспомощен?!
В сумерках вышел Баграмов из секции и побрел по снежной тропинке вокруг бараков. Прожекторы с вышек уже скользили по лагерю, освещая снежный пустырь и несколько сиротливых фигур, бредущих к уборной или обратно. В стороне от бараков воздух был морозный и чистый. Кто-то нагнал Баграмова быстрым и деловитым шагом.
— Емельян Иваныч! — окликнул его санитар Кострикин. — А я вас всюду ищу… Идемте со мною в санитарскую секцию. Там один товарищ майор обещал ребятам поделиться воспоминаниями о Владимире Ильиче. Вы помните, какой нынче день?
Это было двадцать первое января девятьсот сорок третьего года…
В санитарской секции было прибрано, чисто. На стене висел портрет Ленина в траурной рамке. Кроме санитаров Емельян тут увидел и Павлика, и молодых врачей, и Соколова, и Шаблю, и фельдшеров, и несколько старших, в том числе Балашова. Сама обстановка, общая тишина, нарушавшаяся только перешептыванием собравшихся, — все было волнующе и неожиданно. Баграмов незамеченным стал позади других, как раз напротив приковавшего общее внимание человека.
Черный, густобородый майор с положенными знаками на петлицах потертой гимнастерки и с медалью двадцатилетия Красной Армии, вышел к столу, накрытому простыней, которую санитары покрасили красным стрептоцидом. Это выглядело торжественно и необычайно.
— Товарищи бойцы, командиры и политработники! Сегодня тому девятнадцать лет, как умер Владимир Ильич Ленин, — отчетливо произнес майор.
Все молча встали. После минуты молчания майор продолжил:
— Где бы ни были в этот день советские люди — в труде, на заводах и шахтах, в бою, в плену, — всюду они вспоминают Ленина, не для того, чтобы справить поминки, а чтобы лучше сплотиться в борьбе за его дело, потому что память о Ленине без активной борьбы за коммунизм — это пустая память.
Я был военным курсантом, — продолжал он, — когда мне доводилось видеть Владимира Ильича, слышать его неравнодушный голос, который всегда звал к борьбе. И я расскажу вам несколько случаев, когда люди шли к Ленину в самые трудные часы нашей советской жизни и выходили от Ленина полные сил и веры в победу.
Майор был не оратор. Он говорил даже не очень складно. Факты, о которых он рассказывал, были, пожалуй, почти все известны Баграмову из литературы о Ленине. Но в передаче человека, который лично знал Ленина, рассказ об этом звучал по-новому и взволновал Баграмова.
Майор говорил, как будто рассказывал просто случай из собственной жизни, просто, легко:
— …Вот так повернулся да как захохочет… Хорошо он очень смеялся, всем становилось смешно и весело, — пояснял рассказчик и продолжал: — Да, а кепочка у него потертая, старенькая была, а тут глядит — новую взял… «С кем, говорит, обменялся?..» А тот молчит: ему лестно, что с Лениным обменял. А Владимир Ильич говорит. «Ваша мне, товарищ, мала!» Ну, тот сконфузился, отдал… А голова-то у Ильича большая, ребята того и на смех: мол, с Ильичем хотел головой поравняться!..
Баграмов захвачен был этими простыми рассказами, как и все. И все в этот миг волновало его: и то, что сегодня, в день смерти Ленина, здесь, в пленном лагере, собрались на Ленинский вечер, и то, что перед глазами собравшихся был портрет Ильича в черно-красной рамке, и майор в форме, с медалью двадцатилетия Красной Армии стоял у покрытого ярким полотнищем стола, — все наполняло собравшихся особым приподнятым чувством…
И Баграмов постепенно отрешался от мрачности, которая одолела его, от ощущения безнадежности и тяжкого одиночества.
— Когда вражеская отравленная пуля приковала Владимира Ильича к постели, а революции грозила опасность, он не мог остаться в стороне от борьбы, — говорил майор. — Когда страшная последняя болезнь поразила его, он и тогда не перестал себя чувствовать борцом за коммунизм. А что тут у нас? Подумаешь, колючая проволока! Разве наши бойцы не преодолевают ее каждый день на фронте! Подумаешь, чужая страна! Солдаты и офицеры николаевской армии и то убегали из германского плена!
Оратор задел за живое. Все, позабывшись, дружно захлопали.
— Сейчас январь, товарищи. В апреле — мае пробьет час для побегов. Надо готовиться. Что такое побег? Это длительная военная операция, проводимая малой группой бойцов в глубоком тылу противника. Только и всего! Она требует смелости, дисциплины и солдатской выносливости. Красная Армия, армия революции, армия Ленина, ждет вас в свои боевые ряды! — заключил майор.
Пусть приглушенно, но как они дружно родились, слова и звуки «Интернационала»!
Баграмов почувствовал, что у него сжало горло и перехватило дыхание.
Горячо пожимая оратору руку, все повторяли:
— Спасибо, товарищ майор!
Разумеется, с того времени, как майор был кремлевским курсантом, он много раз в этот день рассказывал то, что видел и помнил об Ильиче. Но примечательно было то, что этот майор даже не мыслил себе, что в этот год, в этой гибельной обстановке он отступит от заведенного, забудет свою обязанность очевидца, отложит ее. «Значит, не изменил же плен этого командира и коммуниста. Почему же он должен менять других?» — думал Баграмов. Он сам испытал моральную травму на первых порах плена, травму — подобие шока. Но ведь время идет, пора стать самим собой!
Емельян искренне был благодарен майору за то, что тот так хорошо и бодро встряхнул его чувства.
Кое-кто из молодежи никак не хотел отпустить рассказчика. Его просили рассказать еще о гражданской войне. Но он отказался.
— После, товарищи, — уклонился майор, торопясь проститься. — Мне пора! А то там спохватятся. Ускочил в лазарет только на перевязку.
Провожая майора, Кострикин его познакомил с Баграмовым. Оказалось, что майор Кумов только недели две назад прибыл в лагерь.
Баграмов условился на следующий вечер встретиться с чернобородым майором. На прощание он тоже поблагодарил его за такой теплый памятью вечер.
— Служим мы с вами советскому народу, товарищ писатель, — проникновенно и мягко ответил Кумов. — В плену я впервые, особенно сегодня, по-настоящему это почувствовал. И советских людей почувствовал крепко, всем сердцем, и то, что служу даже здесь советскому, трудовому народу!..
Распрощавшись с майором, Баграмов пошел пройтись по блоку с Кострикиным. Ему довелось уже узнать от молодых врачей, что старший санитар Иван Андреич Кострикин — политрук Балтийского флота. Емельян собрался уже откровенно поговорить с ним о том, что пора создать общелагерную подпольную организацию. С кем же, как не с политработником, и затеять такое дело! Балтийский моряк, да еще политрук должен быть стойким большевиком.
У Баграмова с юных лет осталась особая романтическая привязанность именно к морякам-балтийцам, их было несколько человек в красногвардейском отряде, где служил Емельян.
После тесно набитого помещения санитарской секции особенно хорошо дышалось свежим, морозным воздухом. Они шли по тропинке, расчищенной в глубоком снегу, наметенном между бараками, как вдруг им навстречу из-за барака выскользнул небольшой паренек в морском бушлате внакидку.
— Извиняюсь, Иван Андреич. Дельце не дозволяет отсрочки! — остановил он Кострикина.
— Юрка! Принес? — тихонько спросил тот.
