— Не надо. — Рыжий провел ладонью по усам и реденькой бородке. — Настал час ночного Провозглашения. Слушай, Израиль! Господь, Бог наш, Господь един есть.
— Слушай, Израиль, — шептали хасиды.
Лицом Бум стал похож на своего отца, переплетчика Крамера, и одновременно на мать. Такие же борозды пролегли от носа к уголкам рта. Такие же морщинки собрались между бровей. И все лицо будто запорошено серой пылью, грязные дорожки от слез, веки набрякли, нос распух, губы беспомощно полуоткрыты. Бедный мальчик.
Сапожник Гершон положил ладонь ему на руку.
Бум поднял глаза.
Гершон задрожал от радости. Он увидел два огонька смертных свечей в зрачках Бума. Как хорошо, что рука, будто магнит, может вытянуть из человека немного боли!
— Бум, я тебе кое-что расскажу. Хорошо?
Бум кивнул.
— Про Наполеона, хочешь?
Бум ничего не ответил.
— Про то, как Наполеон сказал солдатам: на вас смотрят сорок веков. Хочешь? Наполеон мне очень нравится.
— Что там происходит? — спросил Бум.
— Молятся. Ночное Провозглашение.
— Где моя мать?
— Не знаю.
— Где мой отец?
— Сидит в зале.
— Долго еще они будут там сидеть?
— Не знаю. Почему ты спрашиваешь?
— Который час?
— У меня нет часов.
— Долго еще будет темно?
— Почему ты спрашиваешь?
— Поможешь мне?
— Да. Что ты хочешь?
— Забрать ее.
— Бум!
— Я должен ее отсюда забрать.
— Куда?
— На кладбище.
— Сейчас?
— Да. Пока темно.
— Но так нельзя.
— Помоги мне.
— Нельзя так, Бум! Пойми! Должны прийти ее обмыть. Одеть! Увезти на катафалке. Будут ходить с кружками и кричать: «Подаяние спасает от смерти!» Это, конечно, смешно, но так полагается.
— Не хочу!
— Какие же без этого похороны!
— Не хочу никаких похорон.
— Опомнись, Бум! А чего ты хочешь?
— Я сам ее отнесу.
— Так нельзя!
— Помоги мне только вынести ее во двор.
— Подождем, утром решим.
— Не утром, а сейчас! Никто не узнает.
— В аустерии полно народу. Тебя увидят. Не дадут…
— Вынесем через окно.
— Нет! Нет! Я — нет!
Гершон подошел к окну.
— Пожалуйста, помоги мне. Помоги мне. Помоги.
— Нет. Это невозможно. Посмотри, как светло.
Двор был залит лунным светом.
Дышло повозки пекаря торчало вверх. Лошадь мотала головой в торбе с овсом.
Сапожник Гершон толкнул створки окна. В комнату ворвался ветер.
— Посмотри, Бум, светло как днем. Такой светлой ночи еще не было. Кто-то идет.
Это был ксендз-законоучитель.
— Что там у них? — спросил ксендз.
— Добрый вечер, — сказал сапожник Гершон. — Отец, верно, ищет старого Тага. Если отец хочет, я могу пойти его позвать. Позвать?
— Да, — сказал ксендз.
Сапожник Гершон поспешно вышел из спальной комнаты.
— Крамер? Это ты?
— Да, — не сразу отозвался Бум.
— А ну-ка подойди к окну.
Бум встал и подошел.
Ну-ка расскажи, как это случилось?
Бум зарыдал:
— Я не виноват!
— Да утешит тебя Господь!
Бум старался сдержать слезы.
— Успокойся. Такова воля Божья.
— Пожалуйста… пожалуйста… — всхлипывал Бум.
— Ну говори, говори.
Бум перестал плакать.
— Пожалуйста… Сюда, пожалуйста… я сейчас…
Подошел к покойнице. Взял ее на руки и вернулся к окну.
— Что ты делаешь? — испугался ксендз.
— Помогите мне. Дальше я уже сам.
— Ты рехнулся, мальчик мой!
— Помогите. Дальше я сам.
— Сумасшедший! — прошептал ксендз и вытянул руки.
Бум медленно повернулся боком. Передал прикрытую простыней Асю в открытое окно.
Гершон искал старого Тага, но того нигде не было. Ни в зале, ни в кухне, ни наверху у невестки и внучки.
Гершон на минуту задержался в кухне. Огонек висящей на стене кухонной лампы с круглым зеркальцем тускло освещал угол, где стояла тоненькая женщина в светлом платье. Она пыталась успокоить заходящегося от плача младенца. Рядом раскачивалась, будто в молитве, бездетная с длинным носом.
— Если у ребенка, не приведи Господь, жар, все равно, от поноса или от сглаза, нужно взять яичную скорлупу и привязать к мизинцу на правой руке, будет очень больно, но через час скорлупа отвалится, а вместе с ней уйдет жар, — грубым голосом говорила длинноносая.
На железной кровати лежали цадикова жена и мамка с ребенком. Посреди кухни примостились другие женщины с детьми. А у стены стояла высокая в бархатном платье, затканном золотыми звездочками, и кружевной шали и что-то напевала своему младенцу. Кто-то храпел.