вернулся, продолжил стрижку. Сунул в руку летчика другую бирку и карточку. Наклонился к уху: «Убили штрафника. Никотенко Григорий Степанович. Учитель из-под Киева, из Дарницы, двадцать первого года рождения. Твои документы у него, ты уже мертв. Понял? Никотенко. Штрафник».
Девятаева остригли, а он все сидел в кресле, не зная, что делать. Ноги одеревенели. Вошел фельдфебель, и парикмахер преобразился:
— Иди, а то и себя, и меня подведешь, — схватил за шиворот и грубо толкнул к двери.
Под холодным душем Михаил пришел в себя. Твердил, чтоб не забыть, свое новое имя.
После санитарной «обработки» новых узников Заксенхаузена, переодетых в полосатые «спецовки», выстроили на плацу перед виселицами.
Вышел здоровый детина, похожий на бесформенную глыбу, и на ломаном русском языке, перемешивая немецкие слова, стал читать «лекцию». Он говорил о правах заключенных в лагере, о правилах поведения. Говорил часа полтора. Из «лекции» узники поняли одно: они уже не люди.
«Лектором» был Перунья.
Спустя много лет об этом «лекторе» напомнил Девятаеву один из руководителей подпольной организации в Заксенхаузене Николай Семенович Бушманов. Вот что он рассказал в письме:
«Если бы я мог, то сел бы писать книгу… Правда, прошло немало лет. И все равно вспоминать о страшных днях фашистского плена очень тяжело. Но это надо делать, чтобы никогда не повторялись на земле ненавистные войны.
…Если говорить о Заксенхаузене, следует учесть три эволюции режима концлагеря. Они изменялись наравне с изменениями фронтовой обстановки. То, что было в 1942 году, уже не практиковалось в сорок третьем. А режим 1943 года отличался от следующего, не говоря уже о сорок пятом.
Вспышка особо дикой жестокости проявилась во время вывода концлагеря из Заксенхаузена на Шверин. Озлобленные неудачами на фронте, эсэсовцы из дивизии «Мертвая голова» пристреливали всех, кто в изнеможении падал в пути или не мог поддерживать на марше равнение в рядах. На этом кровавом пути погибло до пяти тысяч человек. Наша колонна была одной из последних, и мы шли буквально по трупам.
Из сорок третьего года характерны такие явления. По лагерю шагом в одиночку идти воспрещалось. Заключенный должен был бежать, даже если он направлялся в санчасть. При встрече с любым солдатом, старшим блока или штубы останавливаться и приветствовать его, сняв «мютце». На поверках нас специально тренировали исполнять команду «мютце-аб!»[3].
В нашем четырнадцатом блоке старшим был Перунья, польский немец, отъявленный фашист. Во время «физкультуры» он жестоко избивал заключенных и забил насмерть несколько человек. Это был садист высшей марки.
Помню зимний морозный день. Все заключенные сидят за столами, перебирают винтики от разбитой электроаппаратуры. За последним столом наша группа русских офицеров, девять человек.
По комнате ходит Пауль из Бремена, он динстштуба, и время от времени рычит:
— Р-р-у-э!
Это было похоже на рычание большого, но безобидного зверя. Поэтому за столом кое-кто дремал. Так, как могут спать только заключенные, — с открытыми глазами.
Вдруг врывается Перунья. Хватает первую подвернувшуюся табуретку и начинает колотить ею направо и налево, кого попало. Дико орет:
— Все наверх!
Я, новичок, не понял этой команды. Но когда увидел, как заключенные быстро полезли на перекладины барака (помните балки под потолком?), усаживаясь, точно куры на нашесте, то остолбенел от удивления.
Перунья с диким завыванием вскочил на столы и лупил всех не успевших «взлететь». Он приближался к нашему столу. Момент был исключительный. Но мы выдержали характер и даже не встали. Это, видимо, переполнило чашу его раздражения. Он, высоко взметнув табуретку, бросился к нам, но забыл пригнуть голову и так треснулся о перекладину, что выронил табуретку, схватился за свою идиотскую башку. Изрыгая проклятия, скрылся в своей кабине.
Надо было видеть эту картину!..
Как гроздья висят и сидят на перекладинах люди, кто уцепился руками, кто ногами. У всех вытаращены от ужаса глаза. Никто не смеет шелохнуться. Посредине комнаты застыла неуклюжая глыба мяса — Пауль. У всех одна мысль: что теперь сделает Перунья с русскими офицерами?
Но тот, выглянув из кабины, только погрозил нам, велел всем спуститься и работать стоя, а сам выскочил во двор.
Или еще картина из его практики.
Морозным январским утром сорок четвертого года Перунья решил проверить, как мы умываемся. Вооружившись резиновой дубиной, без которой он вообще редко входил в штубу, выгнал всех — 250 человек — во двор, приказал раздеться донага. По четыре человека стал впускать в умывальник. Там под его руководством динстштубисты мыли тех, кто, по его мнению, плохо мылся сам. В дело были пущены метлы, от них на спине кровоточили раны. На каждого выливали ведро ледяной воды. «Вымытые» выскакивали во двор, одевали полосатую одежду и ждали, когда всех пропустят через «умывальник». После такой процедуры тридцать человек унесли в лазарет, оттуда вернулись не все…
Под стать Перунье был рыжий Эрих, вы его должны помнить. Обезьяноподобный, он был динстштубой в вашем штрафном, тринадцатом блоке. Этому доставляло удовольствие ворваться ночью в барак, раскрыть окна, чтобы был сквозняк, и избивать полусонных заключенных, которые неосторожно укрывались мантелем поверх одеяла.
А вспомните «козлодранье». Каждую субботу все, кто за неделю в чем-либо провинился перед администрацией или на работе и получил за это пять, двадцать пять, а то и сто ударов, собирались к штрафному блоку.
Во двор прикатывали «козла». Приходил лагерный палач с помощником. Очередную жертву раздевали, клали на «козла», ноги сжимали колодками, руки привязывали. Начиналась экзекуция. Унтер- офицер отсчитывал, а палач наносил удары.
Немногие самостоятельно сходили с «козла». Их, как правило, сбрасывали на носилки, в особенности русских.
Палач хвастался, что одним ударом может убить человека, и доказывал это на деле.
Должны вы помнить и «гимнастику». По воскресеньям в наш штрафной блок собирались все, кто совершил незначительные проступки, на урок «физкультуры». Два-три часа идиотских упражнений, вроде «жабы» или «гусиного шага», доводили людей до потери сознания. А это считалось легким наказанием.
Или еще. Помните такую картину? По плацу марширует команда «штрафников». За спиной у них ранцы, наполненные песком и кирпичами. Они ежедневно делали по сорок пять километров. Смертельно усталые, они не имели права войти в блок без песни: «Хай-ли, ай-да. Хай-ли, хай-ли…»
У меня до сих пор звенит в ушах эта песня узников Заксенхаузена…»
Надсмотрщики Заксенхаузена каждый день аккуратно выполняли норму убийства заключенных. Когда пленных выгоняли на работу, никто не знал, вернется ли он вечером в барак.
Это был центральный, политический экспериментальный концентрационный лагерь смерти. В своем изуверстве фашисты не знали предела. Палачи соперничали между собой в способах и методах уничтожения людей. Одни, например, проводили «опыты» по замораживанию живого человека, другие отравляли газами, третьи «изучали» эффективность лечения от ожогов фосфором, четвертые «испытывали» новые лекарства.
В Заксенхаузене, кроме расстрелов, виселиц, крематория, был изобретен гнуснейший «медицинский» способ уничтожения жизней.
Заключенного приводили на осмотр к «врачу», заполняли учетную карточку, «прослушивали» пульс, измеряли грудную клетку. В другой комнате стояли медицинские весы, у стены — ростомер. Человек, взвесившись, по указанию второго «врача», вставал на ростомер. И когда на голову опускалась планка,