руки.
Поскрипывая хромовыми сапогами, комендант отсчитал несколько шагов вдоль строя.
Опять, не спеша, поднял пистолет.
И снова упал человек.
Комендант целился с наслаждением, с наслаждением спускал курок. Ему доставляло удовольствие расстреливать жертву в глаз.
На Девятаева глянуло черное дуло пистолета, глянула коротенькая трубка со смертью внутри. Она глядела, упершись в него, будто целую вечность, и он был бессилен ее отвести.
Сизый огонек…
У соседа надломились ноги.
Всхлипнув, он упал и замер на затоптанном снегу. По снегу покатилась тоненькая струйка алой крови.
Михаила Лупова не стало…
А лагерьфюрер неторопливо отсчитывал шаги дальше, опять вскидывал пистолет.
Наконец, в обойме кончились патроны. Вороненая сталь сунула в кобуру свою страшную морду.
— Теперь есть порядок, — комендант поднял палец, сверкнув золотым перстнем. — Я есть сказать, завтра буду показать спектакль. Веселый комедий. Цирк.
…К вечеру Немченко узнал: бежавшего схватили. Тот укрылся в тихой бухте, где на мелководье лежал поржавевший фюзеляж давно сбитого самолета. Он и стал убежищем смельчаку. Отчаявшись поймать его «наземными средствами», немцы подняли в воздух авиацию. С небольшой высоты один из пилотов заметил, как от заброшенного самолета в бухте разошлись волны, которых быть не должно.
Что же будет завтра?
Комендант обещал «спектакль», и он устроил его.
Тысячу заключенных построили на лагерном дворе. Из репродукторов вырывались праздничные немецкие марши.
На трибуну, украшенную черной свастикой, поднялся в окружении свиты лагерьфюрер в парадной майорской форме. Тут же были гости-эсэсовцы.
— Я устраивайт веселый цирк подъем ваш дух. Я показывайт наш сила.
На тачке из карцера вывезли полуживого человека. Тачку поставили перед трибуной.
— Он хотел сделайт бежать. Отсюда побег нейт. Слюшайт приговор.
Двое эсэсовцев подняли человека с тележки. Покачнувшись, тот упал.
Девятаев узнал его скуластое, продолговатое лицо. Один раз они вместе работали в «цемент- команде» на бетономешалке. В полдень в небе взорвалась труба-ракета и грохнулась у берега. Пленные тросами вытягивали махину из воды. «Где они их берут?» — спросил тогда Михаил. «А там, за лесом, у них завод подземный… Меня прошлый раз посылали заправлять их какой-то чертовщиной», — услышал в ответ.
Комендант приказал поднять обреченного. У того подкашивались ноги. Эсэсовцы придерживали его под мышки.
— Наш есть закон Великий Дойтчлянд Германий гуманизм, демократий, свобод человек. Приговор слюшайт стоять!
Помощник коменданта стал читать приговор, неизвестно кем вынесенный.
И когда до человека дошел смысл крикливой речи, его глаза стали все больше и больше расширяться. Они глядели печально и тоскливо, и вдруг в них вспыхнул огонек.
— Прощайте, товарищи! — тяжело крикнул он. — Не сдавайтесь!.. Наша возьмет!
Его снова бросили на тачку. Собрав остатки сил, солдат поднялся, поднялся в последний раз. Как русский воин, он хотел умереть стоя.
— Начинается цирк! — что есть силы артистично крикнул переводчик. — Выступают дрессированные немецкие овчарки!
Охранники спустили волкодавов. Обгоняя один другого, они жадно рванулись к тачке.
Остервенело набросились на человека.
Минуты через две или три от солдата остались лишь рваные куски кровавого мяса…
Их гвоздями прибили к дощатому щиту.
Щит выставили у лагерных ворот.
Черными буквами вывели:
«Так будет с каждым, кто попытается бежать».
…В бараки пленные вернулись угрюмые, подавленные. Расстрелы, виселицы, пытки… Это в концлагерях было обычным. И в этот раз комендант отводил душу в свое удовольствие. Многие из тех, кто нес каторгу на Узедоме, уже были приговорены к смерти, не раз ожидали ее.
Но как разъяренные волкодавы разодрали живого человека, как билось в конвульсиях его растерзанное тело — это видели впервые…
Трудно сказать, что больше подействовало на Диму Сердюкова: кошмарный «спектакль» коменданта или собственные изломанные неволей нервы. Но он перестал ходить в аэродромную команду. Притерся к другой, которая не выходила за лагерные ворота, что-то поделывала возле столовой.
— Мне, дядя Миша, теперь лафа, — похвалился доверительно. — Ни про струбцинки, ни про расчехлянку моторов думать не надо.
Емец в ответ бросил сурово:
— Смотри, блудный сын, не прогадай.
— И вы никуда не прыгнете. Треплетесь, а толку никакого. А у меня вот, — открыл мешочек, набитый вареной картошкой. — У меня теперь такое местечко, пальчики оближешь.
— И с кем же ты теперь?
— А ни с кем. Сам по себе.
У Емеца и Сердюкова был памятный случай, когда Дима под строгим секретом заикнулся дяде Мише про такое, о чем должен был умолчать. Но дядя Миша был комиссаром партизанского отряда на Украине, хорошим и надежным человеком, несколько раз бежал из лагерей. Когда они вытягивали за крыло самолет, застрявший колесом в бомбовой воронке, оба заметили, как один из пленных, Димин знакомый, жадно впивался взглядом в нижний люк, был готов вскочить в кабину «хейнкеля». Потом, на вечерней прогулке за бараком, когда остались вдвоем, Емец сказал Девятаеву:
— Я понимаю, кто ты… И Дима, хотя и косвенно, намекнул на гимнастерку.
— И как это понимать?
— А так, что во всем на меня можешь рассчитывать. А о чем догадываюсь — молчок.
— Димка все-таки болтун, — с грустью ответил Девятаев. — А за поддержку — спасибо, — и оба Михаила пожали руки друг другу.
И вот Сердюков сорвался. Вернуть «блудного сына» взялся Емец.
— Ты, Митька, дурь из башки выбрось. Сам по себе не проживешь, это тебе понятно. Новые «дружки» продадут тебя за эту же картошку.
К разговору прислушался Девятаев. Надо было удержать паренька от падения, он не понимал, куда может докатиться, попав на «картофельную стезю».
— Пропадешь ты, Дима, не за понюх табаку.
— Еще неизвестно, кто раньше пропадет. Стоит мне только словечко сказать, — Сердюков озлобленным зверенышем сверкнул злыми глазами на своих недавних старших товарищей.
— И что это за словечко?