остров. Нас пересчитывали через каждые пять минут. А узнали мы о случившемся только вечером, когда вернулись в лагерь. На проверку долго не могли построить по пятеркам. Все думали, что каждого пятого будут расстреливать. Но кулаки и палки эсэсовцев все же построили ряды для проверки. О побеге немцы ни слова не упоминали, только пустили слух, что вас сбили.
Обошлось без расстрелов. Допрашивали, кто был летчик. Все молчали. Потом немцы сказали, что русские улетели не сами, их немецкий летчик посадил в самолет, и его сбили.
В это мы не поверили. Ведь некоторые наши товарищи видели, как вы полетели. А что летчик в лагере был наш, свой, об этом я знал.
Когда советские войска стали подходить ближе, с острова началась поспешная эвакуация. Первую партию пленных увезли по железной дороге. До нас дошел слух, что всех их отравили продуктами.
В конце апреля нас построили и повели к электростанции. У причала стояла серая баржа. Нас загнали в трюм. Зная повадки фашистов, некоторые заключенные не выдержали, лишились рассудка. Все думали, что баржу выведут в море и потопят. Но на следующий день пленных разгрузили и куда-то погнали. Километрах в десяти от Ростока, в ночь на первое мая, нас освободили наши войска.
Михаил Петрович, о вашем побеге из лагеря я рассказывал, когда вернулся домой, родным. Другим не говорил — думал, не поверят.
И вот вчера моя сестра подает мне газету и говорит: «А ну-ка, Николай, прочитай. Это похоже на тот случай, про который ты рассказывал, как из лагеря пленные улетели на самолете».
Я, конечно, не мог это спокойно перенести. Ведь эсэсовцы пустили слух, что вас сбили. Мы в это, я уже говорил, не поверили. Но прошло столько лет, а про вас молчали. А получилось, Михаил Петрович, что вы живы».
Фамилия, которой подписался автор письма, в памяти у Девятаева не удержалась. Двадцать пять палочных ударов в лагере не были редкостью, все случаи не запомнить. Если бы взглянуть на фотографию… Но что этот человек был на Узедоме — бесспорно. И уж если ссылается на Коржа, значит, был своим, надежным. Разного рода хлюпиков Иван близко к себе не подпускал. Надо поговорить с ним.
«Адмирал» и «майор» расстались вскоре после войны. Им вежливо дали понять, чтоб не сходились «очень близко». Надежно «закрыли» адреса и судьбы других участников перелета.
Зимой пятьдесят шестого казанский судоводитель Девятаев приехал в Горький, чтобы на курсах получить еще и специальность судового механика. И здесь, в коридорах управления Волжского пароходства, Михаил неожиданно столкнулся лицом к лицу с Кривоноговым. Сначала даже не поверилось, оба застыли на месте… А через миг, отбросив ритуальные приличия, два человека в форме речников, смеясь и вздыхая, не сдерживая слез, в объятии колотили друг друга по спине.
— Плаваешь?..
— А ты?
— Береговая служба…
Теперь же, когда Девятаев стал водить «Ракету», Иван Павлович почти каждый вечер приходил на причал встречать своего друга.
— Иван, — спросил Девятаев, — кто такой Дергачев? Что-то я его не помню, а он письмо прислал.
— Коля! — Иван чуть не подпрыгнул от радости. — Значит, он жив! Эх, какой парень!..
Когда оккупанты захватили Донбасс, макеевскому парнишке Коле Дергачеву было шестнадцать лет. В суматохе боев его братишка где-то раздобыл пистолеты. Их припрятали до поры до времени. Немцы выследили ребят-комсомольцев, которые начали создавать подпольную организацию. Колю отправили в Германию. От фермера-бауэра он сбежал. Схватили. Заставили работать на заводе. Колиного товарища ни за что ударил немец. Дергачев, не выдержав, дал ему по откормленной морде. Парнишку избили. А он подговорил ребят на побег. Их нашли между бочек в товарном вагоне. И — в концлагерь.
— Наш лагерь Натцвиллер, — продолжал Кривоногов, — был горным, на высоте тысяча двести метров. Мы кирками-мотыгами срывали гору, на тачках отвозили землю. Я числился штрафником и часто получал удары дубинкой. Коля Дергачев научил, как надо «работать глазами» — больше отдыхать и меньше получать палок. Если конвоир или капо смотрят в твою сторону — шевелись быстрее, а как только отвернутся или отойдут — стой и наблюдай за ними, чтобы силы свои сохранить. Впрочем, чего это я тебе рассказываю, сам все хорошо знаешь. С Колей у нас сложились хорошие отношения. Он во многом советовался со мной, я поддерживал его, как мог. Коля ждал крематория, и я отгонял от него мрачные мысли. Наша дружба вселяла в него какие-то надежды на лучшее. А надежда в тех условиях — сам знаешь — значила многое. Она даже возвращала человека к жизни. К нам как-то незаметно примкнул Володя Соколов. А каким он был — тебе объяснять не надо.
— А как же Дергачев на Узедом попал, где он был там и, если знал про наш план, почему не вошел в соколовскую бригаду?
— Нас троих пригнали вместе, а всего из Натцвиллера было человек двести. Мы с Володей очень хотели взять его в нашу бригаду, да ничего не получилось. Николай входил в пятерку, которая работала на ракетных установках. А выбраться оттуда было почти невозможно, «ракетчики» у немцев были на особом счету. А где он сейчас-то, откуда письмо прислал?
— Из Горловки. Прораб на строительстве.
Ответное письмо написали вместе. А Девятаев вскрыл следующий конверт.
«Миша, мне хочется назвать тебя нашим спасителем. Это ты, друг и сокол, спас жизнь мне и всем нашим товарищам. Кто был в лагере на Узедоме, тот тебя не забудет. Ты явился живым документом, о котором фашистская свора не могла и мечтать. После твоего геройства за линией фронта узнали от тебя о нашем лагере, и они, фашисты, не сумели свершить свое гнусное дело.
После отлета вашей группы у нас только и были разговоры о вас, о том, как вас встретили на родной земле, как вы досыта покушали русского хлеба. Некоторые у нас говорили, что нас всех уничтожат, но я этому не верил. Так оно и вышло.
Вскоре после вашего побега из нас отобрали тех, кто мог сам передвигаться, погрузили на баржу. Переправили на берег в какой-то лагерь. Отсюда мы, семь человек, бежали на восток и встретились с нашими войсками. Сколько было радости, не описать.
Миша, ты, наверное, помнишь белоруса Сергея. Он хороший мастер, часы в лагере ремонтировал. Так вот, мы бежали вместе, нас зачислили в один взвод, и мы воевали до дня победы.
Теперь скажу, кто я такой. Воротников Александр Яковлевич. А в лагере моя фамилия была Громов. Койка моя была над койкой Миши Емеца, первая налево, как войдешь в дверь. Я тебя очень хорошо помню.
Как легко на душе, когда вспоминаются хорошие товарищи, с которыми пришлось пережить чудовищные дни проклятого фашизма; голод, холод, едкий дым заксенхаузенского крематория. При воспоминании о тех ужасах волосы поднимаются на голове. Но и гордишься тем, что у нас было нерасторжимое братство, тем, что не покорились врагу, выстояли, победили».
Помните, как толстоносый, долговязый комендант лагеря на Узедоме с наслаждением целился из пистолета в человека? Ему, лагерьфюреру, доставляло удовольствие расстреливать жертву в глаз. Однажды и на Девятаева глянуло черное дуло пистолета, коротенькая трубка со смертью внутри. Комендант спустил курок.
У соседа надломились ноги. Михаила Лупова не стало…
«Получил твое письмо и фотографию. Когда вскрыл конверт и увидел снимок, в памяти воскресло все…
У меня железные нервы. Но я целый час ревел от радости и счастья. И не только за тебя и себя, за то, что мы живы и живем по-человечески. А за всех нас, кто пережил кошмары гитлеровской тирании.
Вспомнил, что у тебя в лагере был номер 11189, а у меня — 11187. Вспомнил и наш разговор, когда ты мне предложил войти в вашу команду. Только меня тогда расстреляли. И сейчас на лице заметны следы