сохранившейся в лихолетьях тетрадке, чья твёрдая обложка хранит в себе и аромат ладана, и крепкий запах дёгтя, и дух ещё чего-то таинственного, а эта тетрадка оказывается «табелью», да, женского рода, «Ученической табелью» с оценками, которые получат твой родной (не важно, что двоюродный) прадед, проучившийся два года в церковно-приход-ской школе, то… То в твоём воображении появляется не какой-то вымышленный старик (видеть его ты не мог никогда хотя бы потому, что он сгинул ещё в Первой мировой, в «империалистической» войне), схожий чем-то с другими родными тебе стариками, нет! Владелец этой «табели» — ты сам, ну… почти такой же, как ты, первоклашка с измазанным чернилами кончиком носа, ведь и в твоём годовом табеле такие же отметки, а, главное, на нём — та же фамилия. Какая уж тут старина, какой прошлый век? — я ощущал себя всеми своими предками и старшими родичами, и теми, кого знал лишь по семейным преданиям, и теми, кто окружал меня в моём детстве. Не «связь времён», нет — единое время. Весь мой начальный мир подтверждал слова моего прародителя о том, что такое Время…
А едва ли не все люди, жившие в мире моего детства, были для меня старшими, — малышня, сверстники, «мелкие» не в счёт. Что там отец и мама, бабка с дедом и кое-какие долгожители из предшествующего им поколения, — даже братья и сестры любых «степеней» родства, от родных до «десятиюродных», все были старше меня. И какое-то время мне верилось, что так будет всегда. Точней сказать — будет вечно. Верилось до того дня, когда я понял, что люди — смертны. Но это уже предмет отдельного рассказа о моём детстве. Понимаю: можно улыбнуться над полумладенческой верой в то, что одни люди сразу рождаются и живут стариками, другие — зрелыми, взрослыми, твоими родителями и их сверстниками. Однако гораздо примечательней и основательней была другая моя убеждённость, и жила она во мне гораздо дольше. А именно: мне долго верилось, что в мире или нет, или почти нет людей, которые не были бы мне родными.
Чему тут удивляться? — наша «родова», обитавшая по большей части в ближних и дальних деревнях и сёлах вокруг Талабска, но также и в нём самом, и на его в те годы ещё совершенно сельских окраинах, была невероятно многочисленной. Хотя и только что отполыхавшая Великая Отечественная, и другие войны и сотрясения XX века сильно проредили её (из шести братьев моего отца двое погибли в битвах с фашистами, один на финской войне, а самый старший ещё мальчиком — от шальной пули послеоктябрьского лихолетья), но всё-таки она оставалась мощной не только числом.
К тому же родова — это не только кровно родные друг другу люди, родственники «по прямой». Тут и прижившееся у нас иноземное словцо «клан» синонимом ничему быть не может. Клан всё-таки образуется людьми, одну фамилию носящими. А в нашей талабской родове были люди с самыми разными фамильными именами. Хотя одних только носителей достаточно звонкой и редкой фамилии, которой удостоен автор этих строк, после войны можно было насчитать, самое меньшее, человек тридцать, если не сорок. Но и они подразделялись, по крайней мере, на шесть-семь отдельных семейств. И каждое из них жило своим домом в разных приталабских селениях и в самом городе. Но «гнездом» для всех этих людей с нашей фамилией было наше — моё — родное село Крестки.
И не потому, что в Крестках стоял, окружённый обширным и, как нынче говорится, элитным садом дом моего деда. А дед являлся признанным (хотя никто его не назначал и не избирал) главой всей нашей родовы. Всей, а не только тех, кто носил нашу фамилию. Почему его все звали «кряжем», «коренником», а ещё «большаком», то есть своего рода патриархом обширного множества сельских, полугородских и городских людей, связанных меж собою ближним и дальним родством, — тому немало можно назвать причин. Конечно, был он «стержневым» среди работящих и знающих людей нашей послевоенной сельщины, — однако в его широкой известности, а, можно сказать, и славе содержался и крепкий привкус своеобразной интеллектуальности. Свойство, не столь уж частое среди людей любого дела. Золотые руки, смётка, сообразительность, дар мастерового, чувство земли, чутьё в садово-селек-ционных занятиях и опытах, способности и к другим ремёслам, не говоря уже об истовом трудолюбии и выносливости — эти качества, кто бы там и что бы там ни говорил, присущи многим русским труженикам и ныне. Но есть ещё всё-таки такое понятие, как величина личности, её масштаб. Суховатое, но точное определение.
Дед был Личностью. Крупным, сильным человеком, с младых лет полным глубоких страстей и больших замыслов. И, хотя, как было уже сказано, ко всяческим философствованиям он никогда не был расположен, титул мастерового интеллектуала он вполне заслуживал. Его интеллектуальность состояла не в одном лишь весомом багаже прочитанных им за многие десятилетия книг. (Я уже в одной из своих прежних книг поведал, что именно от него я в детстве впервые услышал об Иване Бунине, о котором в школьных учебниках тогда ничего не говорилось, узнал, что «Бунин-то повыше Горького будет…») А в том она состояла, что он действительно по-крупному мог и умел мыслить и чувствовать, проникать в суть вещей — и действовать…
Тогдашняя местная власть, надо отдать ей должное, сознавала и признавала его человеческую величину, понимала, что ей необходимы в народе такие «опоры». Потому-то о моём прародителе нередко появлялись положительные очерки и заметки в талабских газетах, да и его самого порой звали на их страницы — поделиться «передовым опытом». Несколько раз его выбирали в районный Совет, а однажды и в областной… Словом, в глазах всей округи и, конечно же, в глазах многочисленных родственников он мог быть «заступником» в случае чего. А случаи такие, разумеется, случались. И заступником, ходатаем дед становился не раз — иногда и на свою голову…
Вот поэтому-то прежде всего, думается, он и стал «коренником», старейшиной нашей талабской родовы. А вовсе не по старшинству: первые лет десять-пятнадцать после Великой Отечественной среди этой родовы можно было отыскать и чуть ли не столетних стариков, а некоторые старухи и за сто переваливали… И все главные сходы, «соборы» её проходили, как правило, в большом дедовском доме. Верней сказать — так, по крайней мере, мне помнится, проходили-то они чаще всего в саду, по тёплым временам: среди яблонь, вишен, смородины и крыжовника ставилось множество скамей и лавок, настилались и сооружения, заменявшие собой столы. Причины и поводы для таких «соборов» бывали самые значительные и знаменательные. По большей части они посвящались обсуждению каких-либо больших совместных дел, таких деяний, свершить которые можно только «всем миром». Скажем, возведение нового дома для кого-то из родственников-погорельцев. Или «шапка по кругу» в помощь родичу-рыбаку с одного из островов Талабского озера: он, всегда щедро одаривавший рыбой «береговую» родню, задумал строить новый мотобот — нешуточное, дорогостоящее дело… Иногда и, можно сказать, юридические вопросы обсуждались, вроде раздела имущества, доставшегося в наследство — без суда обходились!
А иногда и не только «свои» приглашались на эти семейно-об-щинные сходы: по делу приходили туда и колхозные председатели, а позже — директор совхоза, и разные потребсоюзовские деятели, и прочий начальственный местный люд. И завершались такие «соборы» во всех смыслах не «сухо». И чарки звенели под кронами, и песни допоздна звенели над дедовским садом. И, по общему — да и по «руководящему» мнению — пользы от этих «съездов» наших родичей было больше, чем от «официальных» колхозных и совхозных собраний…
Особенно ярко в память мою — уже в юношескую память — впечатался «собор», который, собственно, стал праздничным застольем с первой минуты — для того на него и пришли. То была свадьба моего старшего троюродного брата. Он только что вернулся с Кубы, куда попал вместе с другими нашими воинами как раз в те самые тревожные дни «карибского кризиса», когда меж двумя сверхдержавами чуть не началась ядерная перестрелка. На сержантской груди моего «брательника» (а, между прочим, так у нас именовали троюродников, двоюродных же братьев звали «братанами») красовались не только значки, но и две медали — служил он знатно! Адом его родителей находился тогда в состоянии капремонта: играть свадьбу было негде. А сей жених моему деду был особенно дорог — как внук его любимого младшего брата Гаври, расстрелянного немцами в начале войны. Вот старик и расстарался…
…Застольем был и самый последний «собор» нашей родовы — но застольем скорбным. Произошло это в начале 70-х, в один из последних жарких дней мая: под белорозовыми, кипенно-цвету-щими кронами сада несколько сотен простых и именитых жителей талабской земли сидели на поминальной тризне после того, как предали этой земле создателя этого сада. А потом никакие «соборы» и сходы нашего сообщества родичей уже не устраивались. И не только потому, что ушёл из жизни «корень» родовы, её старейшина. На его место никого уже было не надобно: наступали иные времена, наступало «выветривание» всех главных основ того миропорядка, что был нашей начальной жизнью. А эти основы звались: Дом, Семья, Род. Наконец, вскоре и городские окраины, и селения, в которых жили наши многочисленные родичи, стали исчезать с лица земли — вместе с их жителями. И на месте Кресток, моего родного села, высятся городские