рубашку с неотстиранными пятнами. Жервеза даже не огорчалась. Она желала счастливого пути всем своим бывшим клиентам и говорила, что только рада не копаться больше в их грязище. Что ж! Пусть от нее откажется хоть весь квартал — тем лучше! Меньше грязи, меньше работы — только и всего! А тем временем у нее остались только неаккуратные плательщики, проститутки да женщины вроде г-жи Годрон, у которой белье так воняло, что ни одна прачка на всей Рю-Нев не принимала его в стирку. Прачечная прогорала. Жервеза была принуждена рассчитать последнюю работницу, г-жу Пютуа, и осталась одна со своей девчонкой-помощницей, косоглазой Огюстиной, которая с годами все больше глупела. Но и на них двоих не хватало работы: иной раз обе целыми днями били баклуши. Словом, развал был полный. Похоже, они скоро вылетят в трубу.
Естественным следствием лени и бедности было неряшество. Трудно было узнать прежнюю гордость Жервезы — небесно-голубую прачечную. Обшивка и стекла витрины почти никогда не мылись и были сверху донизу забрызганы грязью от проезжавших экипажей. На латунных проволоках были вывешены только три грязно-серых тряпки, оставшиеся от клиентов, умерших в больнице. Внутри было еще хуже: от постоянно сушившегося под потолком белья развелась такая сырость, что обои в стиле Помпадур отстали от стен и висели клочьями, точно паутина, заросшая пылью; поломанная, пробитая кочергою печь торчала в углу, словно чугунный лом в лавке старьевщика; гладильный стол производил такое впечатление, точно на нем обедал целый гарнизон: он был залит вином, кофе, измазан вареньем, весь в пятнах от ежедневных возлияний. В воздухе стоял острый запах прокисшего крахмала, воняло плесенью, подгоревшим салом, грязным бельем. Но Жервеза чувствовала себя в этой обстановке, как рыба в воде. Она не замечала, что в прачечной становится все грязнее; она опустилась, привыкла к ободранным обоям, и к замызганным стеклам, и к тому, что сама она ходит неумытая и в рваной юбке. Жить в грязи было как-то уютнее. Бросить все на произвол судьбы, видеть, как все разваливается, как пыль постепенно забивает все щели и покрывает все своим бархатным ковром, чувствовать, как все постепенно замирает вокруг нее, и пребывать в ленивом оцепенении — стало для Жервезы истинным наслаждением. Прежде всего покой, а на остальное наплевать! Постоянно возраставшие долги уже не мучали ее. Она потеряла всякую честность; если неизвестно, удастся заплатить или нет, — так лучше и не думать об этом. Когда ей переставали отпускать в долг в какой-нибудь лавке, она переходила в другую. Ей теперь приходилось мчаться по улице без оглядки, через каждые десять шагов ее подстерегал кредитор. На одной только улице Гут-д'Ор она боялась проходить мимо угольщика, мимо бакалейщика, мимо зеленщицы и, чтобы попасть в большую прачечную на Рю-Нев, делала большой крюк по улице Пуассонье, что отнимало добрых десять минут. Лавочники честили ее мошенницей. Однажды вечером мебельщик, у которого была куплена мебель для Лантье, поднял такой крик, что все соседи сбежались. Он орал, что если ему сейчас же не заплатят денег, он задерет Жервезе юбки и возьмет свое натурой. Конечно, когда происходили подобные сцены, Жервеза в ужасе дрожала, но потом встряхивалась, точно побитая собака, и тотчас забывала обо всем, а вечером как ни в чем не бывало садилась и ела не хуже обычного. Вот тоже нахалы! Чего они лезут? Нет у нее денег — родит она их, что ли! Притом все лавочники — мошенники и потому обязаны терпеть и ждать. И она спокойно засыпала в своей норе, стараясь не думать о том, что должно неминуемо произойти. Ну, прогорит — и наплевать, черт возьми! А пока что пусть к ней не лезут!
Между тем матушка Купо поправилась. Прачечная кое-как проскрипела еще целый год. Летом всегда бывает немного больше работы: гуляющие барышни с бульваров приносят в стирку белые юбки и перкалевые платья. Разорение надвигалось медленно; с каждой неделей Купо увязали все глубже и глубже. За этот год бывали периоды подъема, бывали и падения; в иные дни животы подводило от голода, и все щелкали зубами около пустого буфета, а иной раз объедались до отвала телятиной. Матушку Купо очень часто можно было видеть на улице: пряча что-то под фартуком, она не спеша, точно гуляя, направлялась к ломбарду, на улицу Полонсо. Она шла сгорбившись, с умильной ханжеской миной, точно богомольная старушка, идущая в церковь. Матушка Купо отнюдь не тяготилась этими прогулками, наоборот, ей нравились подобные мелочные делишки; эта торговля из-за тряпок, которые она выкладывала на прилавок, пробуждала в ней забытые инстинкты базарной кумушки. Служащие ломбарда хорошо знали ее и прозвали «Тетушка-четыре франка»: когда мамаше Купо предлагали за ее тощий сверточек три франка, она всегда требовала четыре. Жервезу точно бес обуял, — она была готова стащить в ломбард весь дом; она с радостью остриглась бы, если бы волосы принимали в заклад. В конце концов заклад — это самый легкий и удобный способ добывать деньги на пропитание. Мало-помалу весь домашний скарб переправился в ломбард: пошло туда белье, платье, даже мебель и инструменты. Сначала Жервеза пользовалась каждым случайным заработком и выкупала вещи, — даром, что через неделю они закладывались снова. Но потом она махнула на все рукой и стала продавать квитанции, — пусть все пропадет, наплевать! Раз только ее точно ножом полоснуло по сердцу: чтобы заплатить двадцать франков судебному приставу, явившемуся описывать имущество, пришлось заложить каминные часы. Перед этим она клялась, что скорее издохнет с голода, чем расстанется с ними. Когда матушка Купо унесла часы в картонке из-под шляпы, Жервеза бессильно упала на стул и заплакала, точно у нее отняли все ее достояние. Но матушка Купо неожиданно принесла не двадцать франков, а целых двадцать пять, и эти лишние пять франков утешили Жервезу; она сейчас же послала старуху за стаканчиком водки, чтобы спрыснуть неожиданную получку! Теперь они частенько, когда бывали в ладу, выпивали вместе, пристроившись на краешке гладильного стола. Они пили смесь: водку пополам со смородинной настойкой. Матушка Купо умела необычайно ловко, не расплескав ни капли, пронести полный стакан водки в кармане фартука. Зачем соседям знать, что она несет? Но, по правде говоря, соседи знали все как нельзя лучше. Зеленщица, хозяйка харчевни, молодцы из бакалейной лавки — все говорили: «Глядите! Старуха опять поплелась к „тетеньке“!» — или: «А старуха тащит в кармане водочку!» И, разумеется, это еще больше восстанавливало соседей против Жервезы. Она все проедает, скоро она прикончит свою лавочку! Да, да, еще немножко, и все будет подчищено, ни крошки не останется.
А Купо процветал среди этого разорения. Он был здоров, как бык. Положительно, этот проклятый пьяница только жирел от водки. Ел он до отвала и постоянно издевался над мозгляком Лорилле, уверявшим, что водка сводит человека в могилу: вместо ответа Купо только похлопывал себя по жирному и тугому, как барабан, животу. Он выбивал на своем брюхе барабанную дробь, испускал оглушительные звуки, исполнял целые симфонии. Да, это был не живот, а настоящий турецкий барабан, способный внушить зависть любому ярмарочному зазывале. Лорилле, который никак не мог нагулять себе брюшко и очень огорчался этим, говорил, что у Купо желтый, нездоровый жир. Но тем не менее кровельщик продолжал напиваться и считал, что это очень полезно. Волосы у него сильно поседели, нижняя челюсть еще больше выдавалась вперед, а лицо оскотинело и приняло темно-багровый оттенок, как у всех пьяниц. Но он был по-прежнему беззаботен, как дитя; когда жена заводила с ним речь о своих затруднениях, он выпроваживал ее пинками. Мужское ли дело заниматься всем этим вздором? Им хлеба не на что купить? Подумаешь, важность! Его это не касается. Он должен получать свою жратву в положенное время, а откуда эта жратва берется, ему безразлично. Случалось, что он по целым неделям ходил без работы, но при этом становился еще требовательнее. С Лантье он держался как и прежде: приятельски похлопывал его по плечу. Разумеется, он не знал, что жена изменяет ему, во всяком случае многие соседи — Боши, Пуассоны — клялись и божились, что он ничего не подозревает, что, если он только узнает, — быть беде. Но г-жа Лера, его родная сестра, с сомнением покачивала головой и говорила, что знает таких мужей, для которых измена жены сущие пустяки. Однажды ночью Жервеза, возвращаясь от шапочника, получила в темноте шлепок. Она вся так и похолодела от ужаса, но потом успокоилась и решила, что она, должно быть, стукнулась о спинку кровати. Слишком уж это страшное дело, чтобы муж мог дурачиться и подшучивать над ней.
Лантье тоже жилось недурно. Он очень заботился о своей особе и то и дело мерил себе живот брючным поясом, постоянно опасаясь, что ему придется распустить или затянуть пряжку. Шапочник был чрезвычайно доволен своей внешностью, ни за что не хотел ни худеть, ни толстеть и поэтому был необыкновенно привередлив в еде. Все блюда он рассматривал с точки зрения того влияния, какое они могут оказать на окружность его талии. Даже когда в доме не было ни полушки, он требовал яиц, котлет и прочих легких и питательных кушаний. Начав делить Жервезу с мужем, он стал считать себя во всех отношениях равным ему: он подбирал деньги, если они плохо лежали, помыкал Жервезой, ворчал, покрикивал и вообще вел себя куда больше как хозяин, нежели сам Купо. В доме появилось два хозяина. И хозяин пришлый, более пронырливый, умел повсюду захватить лучшие кусочки и снимал сливки со всего решительно — со стола, с общей жены и со всего прочего. Да, Лантье снимал сливки с хозяйства Купо. Он даже и на людях не
