А еще старик-то говорил: на небе и в грудях, говорит, одно и то же, и ты это запомни. А на небе-то что? – на небе мрак да метель, да вихри мятежные; а в летнее время – звезды: Корыто, да Миска, да Хвощи, да Ноготки, да Пупок, да сколько их еще! А все они, говорил, в книгу записаны, а книга та за семью воротами, а в той книге сказано, как жить, а только страницы все перепутаны… И буквы не наши… А ищи, говорит, – пушкин искал, и ты ищи…
Да уж я ищу, уж сколько народу перетряхнули: Феофилакт, Малюта, Зюзя, Ненила-заика, Мафусаил с Чурилой, – близнецы-братья; Осип, Револьт, Евлалия… Авенир, Маккавей, Зоя Гурьевна… Януарий, Язва, Сысой, Иван Елдырин… Всех крюком зацепили, по полу протащили, все за столы, за тубареты цеплялись, все истошно вопили, когда на лечение-то их забирали… Не-е-ет! – дескать, – не на-а-ада-а-а!..
А как же не надо-то, – ведь сказано: книг дома не держать, а кто держит, – не прятать, а кто прячет, – лечить.
Потому что распустились при Федоре Кузьмиче, слава ему. А кто ж главную книгу зажал и держит, – главную-то, где сказано, как жить?.. Вот у Клоп Ефимыча были же книги с ненашими буквами, – на виду, две дюжины сухих и чистых, не там ли алмазная запись?.. Да нет, – говорит: за семью воротами, в долине туманной… Значит, думай, Бенедикт…
Пойти Тетерю запрячь. А чтоб не разорялся попусту, лишних слов не говорил, помалкивал в тряпочку, изготовил ему Бенедикт и тряпочку, а иначе сказать, кляп; а ветошь свернешь руликом, веревочку проденешь, да рот-то болтуну и заткнешь: меж зубов тряпочка, завязки за уши продеть. И – с Богом, галопом, но без песен!
– Ты куды это, Бенедикт, на ночь глядя?
– Да тут… надо мне… об искусстве поговорить…
А погоды нехорошие: муть в воздухе и тревога, и метели гнилые, будто с водою, а снег уж не искрится, как бывало, а как бы липнет. А на углах, на перекрестках, на площадях народ кучками, – больше трех зараз, – собирается, то в небо смотрит, то переговаривается, то просто стоит тревожно.
Отчего беспокой в народе?.. Вот прошли мимо двое – на личиках забота, взгляд бегает. Вот другие пробежали, руками машут. А вон те – каким-то разговором обменялись, да в дом, да ворота запирать. Бенедикт привстал в санях, высматривал знакомых: промелькнул, как колесо, Полторак, да и нет его: он на трех ногах, его разве догонишь.
Вон бабу под локти ведут: сама идти не может, рукой себя в грудь бьет, вскрикивает: «Ахти мне! Да ахти мне!..» да все оседает. Что такое…
– Константин Леонтьич!!! – крикнул Бенедикт. – Стой, Константин Леонтьич!.. О чем волнение?
Константин Леонтьич, расстроенный, без шапки, зипун не на ту пуговицу застегнут, не своим голосом:
– Только что объявили: год високосный!
– Как, опять?..
– Да-да! Мы все так расстроены… Нас пораньше отпустили.
– Отчего же это? – взволновался и Бенедикт. – Причина какая, не сказали?
– Ничего пока не знаем… Спешу, голубчик, простите великодушно… Жена еще ничего не подозревает. У нас скотина не убрана, слуховое окно забить надо, что говорить…
Торопливо пожал Бенедикту руку холодными двумя. Побежал дальше.
Вон оно что… Високосный год: жди несчастий! Волосатые звезды, недород, худой скот… Злаки в полях вырастут тощие, – это если засуха; а коли, наоборот, наводнения, бури, – попрут хвощи в рост, словно бы их водой раздует, вырастут выше деревьев, корнями взроют глины, на которых городок наш стоит: пойдут оползни, новые овраги… Леса обсыплет ложными огнецами; только зазеваешься, – ан, и чеченец нападет, а то и мамай какой! А если лето выпадет холодное, бурное, с ветрами, так, чего доброго, и гарпии проснутся! Не приведи Господь!
А отчего одни года случаются високосные, а другие – простые, обычные? Неведомо! А что делать? Ничего не поделаешь, терпеть!
А только в народе всегда волнение поднимается, злоба, неудовольствие, а почему? а потому что нет, чтобы год-то этот плохой как-нибудь покороче сделать, так наоборот: нарочно издеваются, делают его длиннее. Вставляют лишний день: вот, дескать, вам! на-ко! А ведь лишний день – это и работа лишняя, и налоги лишние, и всякая людская тягота, – хоть плачь! А вставляют его, день-то этот, в феврале, и стих есть такой:
– ну, это про писцов, но и другие работники плачут, – повара, древорубы, а уж кто на дорожные работы призван, о тех и говорить не приходится!
Но есть и такие, которые говорят: оно конешно так, работа лишняя, это да, но ведь и жизни прибавляется, верно? Лишний день на белом свете поживешь, лишний блин съешь, али там пирожок! Разве плохо? Так бы, глядишь, помирать надо, – ан нет, еще восход встретишь, солнышко, а вечером сплясать да выпить! Только вот лучше прибавляли бы этот день не зимой, когда жить тошнехонько, а летом, в хорошую погоду.
Сейчас, прям! Жди! В хорошую! Кабы они хотели облегчение народу сделать, они бы день-то этот прибавляли не в високосный год, а в простые, да не день, а два, ну три, а то и неделю, да объявляли бы выходной!
…Меж тем доехали до избы, где Варвара Лукинишна жила.
– Стой тут.
Тетеря помычал под кляпом, глазами поворочал.
– Я сказал: стой и молчи.
Нет, опять мычит, валенком показывает.
– Ну что тебе? Что?
Валенок снял, руку выпростал, кляп отвязал, цыкнул плевком:
– …говорю: знаю это место.
– Ну и что? Я тоже знаю.
– Ты знаешь, как груши околачивать, а я знаю, что тут бензоколонка была.
– Мало ли где чего было.
– А где бензоколонка, там горючее. Под землей. Спичку бросить, бздык! – и летим.
Бенедикт подумал.
– Зачем?
– Не зачем, а куда. К такой-то матери.