лишь колпак откинув на спину, – красный, грузный, мрачный брел вдоль прилавков, где малые мурзы раскинули берестяные книжицы, корявые свои самоделки. Народ замолкал, пужался, когда напролом, с думой на челе, с темными от бессонных ночей подглазьями, с наеденными брылами, наеденной широкой шеей, – ворот душит, – ступал Бенедикт тяжкой поступью; сам знал, что страшен, – а пусть. Брал книжицу, брезгливо листал, – мурза пикнул было, что сначала платить… – так посмотрел, что больше уж мурза не пикал.
Эту читал. И эту читал. Это что? – читал, да всю целиком, а не отрывки, как тута.
– Где полный текст? Полный текст должон быть, воры! – хрипел на присевшего, съежившегося в воробьишку мурзу, тыкал толстым пальцем в бересту; ведь и тут украли, ведь что за народ! Там главу пропустят, там оборвут на полслове, там строчки переставят!
– Бересты в государстве не хватает, – лепетал перепуганный мурза, – работать некому…
– Ма-алча-ать!!!
Иной раз попадалось и нечитанное: ржавые кривули, загибающиеся строки, описки на каждой странице. Такое читать – что землю есть с каменьями. Брал. Тошнило, себя презирал, но брал.
Вечером, склонившись низко, водя пальцем по ухабам и рытвинам бересты, шевеля губами, разбирал прочитанное; глаз отвык от скорописи, спотыкался; глаз хотел ровного, летучего, старопечатного, черным по белому, ясным по чистому; и писец, видать, нерадивый перебелял, – кляксы да помарки, а дознаться бы: кто, – да головой в бочку!
(Клякса) (клякса) (клякса) (клякса)
(клякса)
Ну? Поэзии – от силы на полторы мыши, а берут двенадцать. И здесь воровство. Бенедикт, правда, вообще не платил: так давали.
Пробовал прежние книги перечитывать, да это же совсем не то. Никакого волнения, ни трепета, али предвкушения нету. Всегда знаешь, что дальше-то случилось; ежели книга новая, нечитанная, так семь потов спустишь, волнуючись: догонит али не догонит?! Что она ему ответит?! Найдет он клад-то? Али вороги перехватят?! А тут глазами по строчкам вяло так водишь, и знаешь: найдет; али там догонит; поженятся; задушит; али еще что.
Ночью, ворочаясь без сна в мягком пуху, думал. Представлял городок, улочки, избы, голубчиков, перебирал мысленно знакомые лица. Иван Говядич, – есть у него книга? Вроде он грамоте не учен. Что ж из того: читать не умеет, а книгу зажал. Бывает? Бывает. Заместо суповой крышки… Грибыши в кадке пригнетать… Наливался нехорошей кровью, плохо думал про Иван Говядича. Попробовать изъятие?.. У Иван Говядича ног нет, из-под мышек сразу ступни. Крюк тут нужен короткий, с толстой ручкой. Но руки у него мощные. Значит, короткий нельзя…
Ярослав: проверить Ярослава? Вместе грамоте учились, счету… Он уж такой: коли что спрятал, – не признается. Думал о Ярославе. Вот тот в избу входит, дверь на засов. Огляделся. К окну идет на цыпочках, пузырь отогнул: не глядит ли кто? Теперь к печи… Свечкой туда тычет: запалить… Теперь к лежанке… Опять обернулся, будто что почувствовал. Постоял… Нагибается короб из-под лежанки вытянуть… Шарит в коробе, шарит… вот переложил из руки в руку… Бенедикт напрягался, видел: словно живой, только неплотный, нетелесный, – свеча сквозь него мерцает и трещит, – словно бы в сумеречном воздухе висит Ярослав сонной тенью, шарит и шарит: нетелесную спину его видать в домотканой рубахе, нетелесные лопатки ходуном ходят: роется; позвонки теневыми пупырями вдоль спины…
Широко раскрытыми глазами вглядывался Бенедикт во тьму; ведь она же тьма, ничего в ней нет, верно? – ан нет, там Ярослав, и вот так привяжется, что и не отвяжется! Вертишься в подушках, али встанешь покурить, али в нужный чулан, али еще куда, – все Ярослав, Ярослав… Скажешь себе: не думать про Ярослава! Знать не знаю! – ан нет, как же не знаю: а вон же спина его, вон же он роется… Ночь проведешь без сна, встанешь, – туча-тучей, за столом все невкусно кажется, все не то что-то, откусишь кусок, да и бросишь: не то, не то… Буркнешь тестю: может, Ярослава проверим?.. – а тесть недоволен, пол скребет, глазами укоряет: вот вечно ты, зять, по мелочам, вечно от главного уклоняешься…
К лету крюк летал как птица; Ярослав проверен, – ничего не нашлось, Рудольф, Мымря, Цецилия Альбертовна, Трофим, Шалва, – ничего; Иаков, Упырь, Михаил, другой Михаил, Ляля-хромоножка, Евстахий – ничего. Купил на торжище «Таблицы Брандиса» – одни цыфры. Изловить этого Брандиса, да головой в бочку.
Никого вокруг. Ничего. Только високосная метель в сердце: скользит и липнет, липнет и скользит, и гул в метели, будто голоса далекие, несчастливые, – подвывают тихохонько, жалуются, а слов-то не знают. Али будто в степи, – слышь, – вытянув руки, бредут на все стороны, разбредаются испорченные; вот они бредут на все стороны, а сторон-то для них и нет; заблудилися, а сказать-то некому, а и сказали бы, встретили бы живого – так не пожалеет он их, не нужны они ему. Да и не узнают они его, им и себя-то не узнать.
– Николай!.. К пушкину!
Сырая метель набросала пушкину вороха снега на сутулую голову, на согнутую руку, будто лазал он по чужим избам, по чуланам подворовывать, набрал добра сколько нашлося, – а и бедное то добро, непрочное, ветошь одна, – да и вылазит с-под клети, – тряпье к грудям притиснул, с головы сено трухлявое сыплется, все оно сыплется!..
Что, брат пушкин? И ты, небось, так же? Тоже маялся, томился ночами, тяжело ступал тяжелыми ногами по наскребанным половицам, тоже дума давила?
Тоже запрягал в сани кого порезвей, ездил в тоске, без цели по заснеженным полям, слушал перестук унылых колокольцев, протяжное пение возницы?
Гадал о прошлом, страшился будущего?
Возносился выше столпа? – а пока возносился, пока мнил себя и слабым, и грозным, и жалким, и торжествующим, пока искал, чего мы все ищем, – белую птицу, главную книгу, морскую дорогу, – не заглядывал ли к жене-то твоей навозный Терентий Петрович, втируша, зубоскал, вертун полезный? Говорок его срамной, пустой по горницам не журчал ли? Не соблазнял ли интересными чудесами? «Я, Ольга Кудеяровна, одно место знаю… Подземная вода пинзин… Спичку бросить, хуяк! – и летим… Желается?»… Давай, брат, воспарим!
Ты, пушкин, скажи! Как жить? Я же тебя сам из глухой колоды выдолбил, голову склонил, руку согнул: грудь скрести, сердце слушать: что минуло? что грядет? Был бы ты без меня безглазым обрубком, пустым бревном, безымянным деревом в лесу; шумел бы на ветру по весне, осенью желуди ронял, зимой поскрипывал: никто и не знал бы про тебя! Не будь меня – и тебя бы не было! Кто тебя верховной властью из ничтожества воззвал? – Я воззвал! Я!
Это верно, кривоватый ты у меня, и затылок у тебя плоский, и с пальчиками непорядок, и ног нету, – сам вижу, столярное дело понимаю.
Но уж какой есть, терпи, дитятко, – какие мы, таков и ты, а не иначе!
Ты – наше все, а мы – твое, и других нетути! Нетути других-то! Так помогай!