своих делах, как женщина рассудительная. Буржуа напрасно перебили столько бедного люда, — не принесет им это добра. И, конечно, придет день, когда они понесут расплату, потому что все на свете карается. Тогда и вмешиваться будет незачем, — вся лавочка сама собою взлетит на воздух, и солдаты станут стрелять в хозяев так же, как они стреляли в рабочих. К вековой покорности, к наследственной привычке повиноваться, которая уже снова гнула Маэ спину, прибавилась все же уверенность в том, что несправедливость не может длиться без конца, что если и нет бога, то придет кто-то другой и отомстит за несчастных.
Она говорила вполголоса, недоверчиво поглядывая по сторонам. Когда поблизости опять показался Пьеррон, она громко промолвила:
— Ну, вот что, коли ты уезжаешь, так забери свои пожитки… У нас еще две твои рубашки, три носовых платка и старые штаны.
Этьен только махнул рукой: на что ему это тряпье? Все равно пойдет к старьевщику.
— Не стоит того, оставь детям… В Париже я уж обзаведусь.
Спустились еще две клети. Пьеррон решил наконец прямо обратиться к Маэ:
— Послушайте, внизу ждут! Скоро вы кончите болтать?
Но она повернулась к нему спиною. Чего ради эта продажная тварь так усердствует? Спуск рабочих — не его дело. Его и так ненавидят в нагрузочной. И Маэ продолжала стоять с Этьеном, держа лампочку в руке: несмотря на летнюю пору, она зябла от сквозняков.
Ни Этьен, ни она не знали, о чем им еще говорить. Они только стояли друг против друга, и на сердце у них было так тяжко, что хотелось непременно еще что-то сказать.
Наконец она заговорила только для того, чтобы не молчать:
— Жена Левака беременна, муж все еще в тюрьме; пока что его заменяет Бутлу.
— Ах, да, Бутлу!
— Да, вот еще… послушай-ка, я тебе не рассказывала?.. Филомена ушла.
— Как, ушла?
— Да, ушла с одним шахтером из Па-де-Кале. Я боялась, как бы она не оставила мне на шее своих двух крошек. Нет, она взяла их с собою… Каково? Женщина кровью харкает, вид у нее такой, что краше в гроб кладут, а вот поди же!
Она задумалась на миг, потом медленно продолжала:
— Про меня тут тоже немало всякого болтали!.. Помнишь, говорили, будто я с тобой живу. Бог мой! После смерти мужа это легко могло статься, будь я помоложе, не правда ли! Но теперь я рада, что этого не случилось: мы бы, наверное, после сами раскаивались.
— Да, мы бы раскаивались, — просто повторил Этьен.
И это было все, больше они не говорили. Ее ждала клеть, ее гневно звали, грозя штрафом. Тогда она решилась наконец и пожала ему руку. Этьен с глубоким волнением смотрел ей вслед: какая она усталая, забитая, лицо бледное, из-под синего чепчика выбиваются выцветшие волосы, — плодовитая самка, дородное тело которой безобразили холщовые штаны и блуза. В ее последнем рукопожатии он почувствовал рукопожатие товарища — крепкое, долгое и безмолвное; казалось, это было прощание до того самого дня, когда борьба начнется снова, Этьен все понял; в глазах ее светилась спокойная уверенность. До скорого свидания! Но тогда уже это будет решительный бой.
— Что за лентяйка, черт бы ее побрал! — крикнул Пьеррон.
Маэ толкали и теснили со всех сторон; она забралась в вагонетку вместе с четырьмя другими рабочими. Дернули сигнальную веревку: дали знать, что «едет говядина». Клеть оторвалась и рухнула во мрак, остался только быстро бегущий канат.
Тогда Этьен покинул шахту. Внизу, под навесом сортировочной, он увидел среди груд угля какое-то существо, сидевшее на земле, вытянув ноги. Это был Жанлен, исполнявший обязанность «чистильщика» крупных угольных глыб. Глыба угля лежала у него между ног, и он молотком скалывал с нее куски сланца. Мелкая угольная пыль покрывала его таким густым слоем, что Этьен ни за что не узнал бы мальчишку, если бы тот не поднял своей обезьяньей мордочки с оттопыренными ушами и небольшими зеленоватыми глазками. Он скорчил веселую гримасу и, расколов глыбу последним ударом, скрылся в облаках черной пыли.
Выйдя из помещения, Этьен с минуту шел по дороге в глубокой задумчивости. Всевозможные мысли роем проносились у него в голове, но воздух был чист, небо прозрачно — и он вздохнул полной грудью. Солнце величественно поднималось над горизонтом, на всей земле пробуждалась радостная жизнь. По необозримой равнине, с востока на запад, катилась золотая волна. Всюду снова широко разливалась живительная теплота; то был трепет юности, в котором слышались вздохи земли, пение птиц, рокот потоков и лесов. Жизнь была все же хороша; ветхий мир хотел пережить еще одну весну.
Проникнутый этой надеждой, Этьен замедлил шаг; взор его блуждал по сторонам дороги, упиваясь ликованием весны. Он думал о себе, он чувствовал себя сильным, — жизнь в шахте была для него суровым испытанием, после которого он созрел. Ученичество его завершилось; он шел во всеоружии, как сознательный боец революции, объявивший войну обществу, которое он узнал я которое он осудил. Радость оттого, что он встретит Плюшара, сам станет признанным вожаком, как Плюшар, вдохновляла его на речи, которые он уже мысленно произносил. Он думал расширить свою программу. Буржуазная утонченность, которая поставила Этьена выше его класса, только усилила его ненависть к буржуазии. Нищета, в которой жили рабочие, смущала его; он испытывал потребность окружить их ореолом славы; он покажет, что только они — великие и правые, что они — единственная подлинная знать и единственная сила, которая может обновить человечество. Он уже видел себя на трибуне в час народного торжества, — если только народ не поглотит его.
Песня жаворонка, раздававшаяся в вышине, заставила Этьена взглянуть на небо. В прозрачной синеве таяли розовые облачка — последние остатки ночного тумана; перед ним мелькали смутные образы Суварина и Раснера. Да, все рушится, как только кто-нибудь вздумает присвоить себе власть. Хотя бы этот знаменитый Интернационал, который призван был обновить мир, — теперь он бессилен, гибнет от бессилия, и вся его огромная армия распалась, раскрошилась от внутренних раздоров. Значит, Дарвин прав: мир не что иное, как поле битвы, где сильные пожирают слабых для улучшения и продолжения вида? Вопрос этот смущал Этьена, хотя он и разрешил его, как человек, удовлетворенный своими познаниями. Но одна мысль рассеяла его сомнения и восхитила его; он задумал развить свое давнишнее понимание этой теории в первом же своем выступлении. Если необходимо, чтобы один класс был стерт с лица земли, то молодой, полный жизни народ уничтожит пресыщенную буржуазию, — может ли быть иначе? Новая кровь создаст новое общество. В этом ожидании нашествия варваров, которое восстановит одряхлевшие нации, вновь ожила его незыблемая вера в близкую революцию, в подлинную, в революцию трудящихся. Зарево ее обагрит конец века алым светом восходящего солнца, кровавое сияние которого он видел пред собою в небе.
Поглощенный этими думами, Этьен шагал, постукивая своей кизиловой палкой по камням дороги. Когда он смотрел по сторонам, он видел знакомые места. Вот Воловьи рога: ему припомнилось, что именно отсюда он повел толпу утром в день разгрома шахт. Теперь опять началась скотская, убийственная, плохо оплачиваемая работа. Ему казалось, что он слышит, как там, под землей, на глубине семисот метров, раздаются глухие удары, равномерные и непрерывные: это его товарищи, которые снова вышли на работу, его черные товарищи в безмолвной ярости разбивают породу. Они, правда, были побеждены, они оставили там деньги и мертвых; но Париж не забудет выстрелов в Воре, и кровь Империи тоже потечет из этой неисцелимой раны. Если промышленный кризис и кончится, если заводы и откроются снова один за другим, война асе равно будет объявлена, потому что мир отныне невозможен. Шахтеры измерили свои силы, испытали их, — и потрясли рабочий люд всей Франции своим призывом к справедливости. Потому-то поражение их никого и не успокоило; буржуа в Монсу, несмотря на свою победу, смутно чувствовали, что забастовка может возобновиться в любой день, и пугливо озирались, как бы спрашивая, что таится в этом глубоком молчании, — не пришел ли их неизбежный конец? Они понимали, что мятеж может разгореться каждый день, — завтра, может быть; и тогда опять начнется всеобщая забастовка рабочих, у которых есть свои кассы взаимопомощи, и благодаря этому рабочие будут иметь возможность продержаться в течение целых месяцев, питаясь одним хлебом. На сей раз это был еще только первый толчок прогнившему обществу, — оно чувствовало, что почва колеблется у него под ногами; но потом последуют новые, все