стыдясь, непринужденно и спокойно, как щенята, выросшие вместе. Катрина была готова первой. Она надела штаны углекопа, холщовую блузу, синий чепец на голову; в рабочей одежде она казалась мальчиком-подростком, только легкое покачивание в бедрах выдавало ее пол.
— Когда старик вернется, — злобно проговорил Захария, — постель совсем остынет; то-то он будет доволен… Вот я ему скажу, что ты ее застудила.
«Старик» — это был дед Бессмертный. Ночью он работал, а днем спал, так что постель никогда не остывала: на ней всегда кто-нибудь храпел.
Катрина, не отвечая, подняла одеяло и прибрала постель. За стеною послышался шум из соседнего дома. В этих кирпичных домиках, построенных Компанией с соблюдением величайшей экономии, стены были так тонки, что сквозь них проникал малейший шум. Люди во всем поселке жили бок о бок; ничто в домашней жизни не могло быть скрыто, даже от детей. По лестнице раздались тяжелые шаги, потом послышалось как бы падение чего-то мягкого, потом вздох наслаждения.
— Недурно! — сказала Катрина. — Левак вышел, а к его жене явился Бутлу. Жанлен. захихикал, даже у Альзиры заблестели глаза. Они каждое утро потешались над этим соседским супружеством втроем: у забойщика жил на квартире ремонтный рабочий, и у женщины оказалось два мужа — один ночной, другой дневной.
— Филомена кашляет, — заметила Катрина.
Она говорила о старшей дочери Левака, девятнадцатилетней девушке, любовнице Захарии, которая уже имела от него двоих детей; она была слабогрудой и состояла сортировщицей, так как не могла работать под землею.
— Пустяки! — возразил Захария. — Филомена и знать ничего не хочет, спит себе!.. Свинство — спать до шести часов!
Он надел штаны, потом отворил окно, словно что-то задумав. Поселок просыпался, в прорезах ставней замелькали огни. Брат и сестра снова заспорили: Захария высунулся, чтобы подстеречь, не выйдет ли из дома Пьерронов, что напротив, старший надзиратель. Говорили — он живет с женою Пьеррона; Катрина же уверяла, что Пьеррон накануне начал очередное дневное дежурство по нагрузке и Дансарт поэтому никак не мог сегодня там ночевать. В комнату проникал холодный воздух, но брат и сестра были слишком увлечены спором — они этого и не почувствовали: каждый отстаивал правильность своих догадок. Но вдруг раздались крики и плач: Эстелла озябла в своей люльке.
Маэ сразу проснулся. Почему он так обессилел? Вот, опять заснул, как настоящий бездельник! И он стал так браниться, что дети притихли. Захария и Жанлен кончали умываться медленно и как бы уже утомившись. Альзира все лежала с широко раскрытыми глазами. Двое младших, Ленора и Анри, обняв друг друга, не пошевельнулись и спали по-прежнему, несмотря на шум, тихо дыша во сне.
— Катрина, подай свечу! — крикнул Маэ.
Она застегнула блузу и понесла свечу в лестничный проход. Братья продолжали разыскивать свое платье при скудном свете, проникавшем в дверь. Отец вскочил с постели. Не останавливаясь, Катрина спустилась, ощупью по лестнице, как была, в грубых шерстяных чулках, и в нижней комнате зажгла другую свечу, чтобы сварить кофе. Вся обувь стояла под буфетом.
— Замолчи ты, гадина! — вспылил Маэ, выведенный из себя криками Эстеллы, которая все не унималась.
Он был невысокого роста, как и старик Бессмертный, и такой же толстый, с крупной головой, с плоским бледным лицом; белесые волосы были коротко острижены. Ребенок заорал еще громче, перепугавшись, когда отец принялся размахивать над ним своими огромными жилистыми руками.
— Оставь ее, знаешь ведь, что не замолчит, — проговорила жена Маэ, потягиваясь в постели.
Она тоже только что проснулась и досадовала, что ей никогда не дают как следует выспаться. Неужели они не могут тихо уйти! Она лежала, закутавшись в одеяло так, что видно было только ее длинное лицо с крупными чертами, сохранившее следы грубой красоты; к тридцати девяти годам она уже поблекла от вечной нужды и семерых детей: Глядя в потолок, она медленно заговорила; муж тем временем одевался. Ни он, ни она не обращали больше внимания на ребенка, надрывавшегося от крика.
— Знаешь, я сижу без гроша, а сегодня только еще понедельник: до получки шесть дней… Как дальше быть? Вы все вместе приносите девять франков. Как мне на них обернуться? В доме ведь десять ртов.
— Ох, уж и девять франков! — воскликнул Маэ. — Я да Захария получаем по три франка: вот тебе шесть… Катрина и отец по два: вот тебе четыре; четыре да шесть — десять… Да еще Жанлен получает франк: вот тебе одиннадцать.
— Одиннадцать-то одиннадцать, а праздников и прогулов ты не считаешь? Говорю тебе, больше девяти никогда не получается!
Маэ не отвечал, ища на полу свой кожаный пояс. Затем, разгибаясь, он промолвил:
— Нечего жаловаться, я еще здоров. А сколько в сорок два года на ремонтную работу переходят!
— Может быть, может быть, старина, но от этого на хлеб у нас не прибавляется. Что же мне делать, скажи на милость? У тебя-то ничего нет?
— Два су есть.
— Ну и оставь их себе, выпьешь кружку пива… Бог мой! А мне что делать? Шесть дней еще — конца не видать. Мы в лавке у Мегра шестьдесят франков задолжали. Он меня позавчера за дверь выставил, а я все-таки к нему опять пойду. Но если он упрется и откажет…
И она продолжала унылым голосом, не поворачивая головы, жмурясь порою от скудного света свечи. Она говорила о том, что в доме ничего нет, а дети просят хлеба; даже кофе не хватает, от воды делается резь в животе; и долго-долго еще придется им есть вареную капусту, обманывая голодный желудок. Приходилось говорить все громче, так как рев Эстеллы покрывал слова. Этот истошный крик становился невыносимым. Маэ, казалось, только теперь услыхал его, выхватил вне себя ребенка из люльки и бросил его на кровать к матери, яростно бормоча:
— На тебе, а то я ее пристукну… Ну и ребенок, прости господи! Ей-то ни в чем недостатка нет, сосет себе грудь, а орет громче всех!
В самом деле, Эстелла тотчас принялась сосать. Закутанная в одеяло, успокоенная теплом постели, она только почмокивала губами.
— Разве господа из Пиолены тебе не говорили, чтобы ты к ним пришла? — спросил отец, помолчав.
Мать с сомнением, уныло сжала губы.
— Да, я их встретила, они носили одежду бедным детям… Правда, сведу-ка я к ним сегодня Ленору и Анри. Хоть бы сто су дали!
Опять наступило молчание. Маэ был готов. С минуту он постоял, потом глухо промолвил:
— Что поделаешь? Уж как оно есть… Постарайся сварить хоть супу… Словами делу не поможешь, лучше уж идти на работу.
— Правильно, — ответила она. — Задуй свечу: нечего мне своими думами любоваться.
Он погасил свечу. Захария и Жанлен уже спускались по лестнице; отец пошел за ними; деревянная лестница скрипела под их тяжелыми ногами, обутыми в одни шерстяные чулки. Лестничный проход и комната снова погрузились во мрак. Дети спали, даже Альзира смежила веки. Только мать лежала в темноте с открытыми глазами. Эстелла жадно сосала ее отвислую грудь, мурлыча, как котенок.
Внизу Катрина прежде всего позаботилась разжечь огонь; в камине с чугунной решеткой посредине и с двумя печными трубами по бокам постоянно горел каменный уголь. Компания выдавала на каждую семью по восемьсот литров угля в месяц. Но это был твердый уголь, подобранный в штольнях, — он с трудом разгорался, и поэтому девушка прикрывала огонь по вечерам, чтобы утром оставалось только разгрести жар и подбросить несколько мелких кусков отборного угля. Поставив на решетку котелок, она присела на корточки перед буфетом.
Весь нижний этаж занимала довольно большая комната. Стены ее были выкрашены зеленой краской, пол, выстланный плитами, вымыт и посыпан белым песком. Здесь царила фламандская чистота. Мебель, кроме полированного соснового буфета, состояла из такого же стола и стульев. На стенах были наклеены яркие лубочные картинки: портреты императора и императрицы, раздававшиеся Компанией, солдаты и изображения святых с позолотой. Все это резко выделялось на фоне светлых голых стен. Кроме розовой картонной коробки на буфете и стенных часов с грубо размалеванным циферблатом, не было больше никаких украшений; громкое тикание гулко раздавалось под потолком. Возле двери на лестницу была еще