заглушали раскаты голосов и шарканье ног по железному полу, которые неслись из выставочных зал, подобные бурному морю, разбивающемуся о берег.
Клоду, которого преследовал этот оглушительный шум, мерещились выкрики и смех, обращенные к нему, — ведь это его творение вызывало веселость толпы, хохот и насмешки, как ураганный дождь, бичевавшие его картину. Решительно махнув рукой, он обратился к приятелям:
— Чего мы тут торчим? В здешнем! буфете я не согласен ни к чему прикоснуться — все провоняло Академией… Пойдемте отсюда и выпьем где-нибудь кружку пива.
Разбитые усталостью, с осунувшимися лицами, презрительно морщась, приятели вышли на улицу. Там они вздохнули полной грудью, наслаждаясь прекрасной весенней погодой. Шел пятый час, и склонившееся солнце ярко освещало Елисейские поля; все искрилось: вереницы экипажей, молодая листва деревьев, струи фонтанов, взметавшие золотую пыль. Медленно, прогулочным шагом, приятели шли по Елисейским полям, не решив еще, где остановиться, и пришвартовались наконец в маленьком кафе, помещавшемся в павильоне, налево, не доходя до площади Согласия. Зал был до того тесен, что они уселись за столик на обочине аллеи; становилось холодно, и раскинувшийся над ними свод листвы казался совсем черным. Но за четырьмя рядами каштанов, отбрасывавших чернозеленую тень, расстилался еще озаренный солнцем проспект, по которому во всей своей славе двигался Париж: спицы колес горели, как звезды; большие желтые автобусы сверкали золотом!, словно триумфальные колесницы; из-под подков лошадей сыпались искры, и даже пешеходы были великолепно расцвечены закатным! солнцем.
Три часа кряду, не прикасаясь к стоявшему перед ним пиву, Клод, говорил, не умолкая, и спорил со все возраставшим жаром, хотя он и изнемогал от усталости, а голова его распухла от всей той живописи, на которую он насмотрелся. Так бывало с друзьями и прежде, после очередной выставки в Салоне, но в этом году страсти особенно разгорелись из-за либерального мероприятия императора. Бурный поток теорий несся неудержимо, опьяняя приятелей, с пеной у рта возвещались чрезмерно смелые суждения, в пылких речах изливалась вся страсть к искусству, воспламенившая их юность.
— Ну что же! Подумаешь! — кричал Клод. — Пускай публика смеется, так ведь публику надо воспитывать… В конце-то концов, это победа. Если снять двести гротескных полотен, то наш Салон полностью затмит их Салон. С нами отвага и мужество, за нами — будущее… Да, да, все скоро убедятся, мы убьем их Салон. Мы, как победители, займем его, покорим нашими шедеврами… Так смейся же, смейся вволю, чудовище, именуемое Парижем, смейся, пока ты не падешь к нашим ногам!
Прервав себя, Клод пророческим жестом показывал на расстилавшийся перед ними проспект, по которому, сверкая в солнечных лучах, катилась вся роскошь и все веселье города. Широкий жест Клода включил и площадь Согласия, от которой наискось сквозь деревья виднелся один из фонтанов со вздымающимися вверх струями, уходящий вдаль край балюстрады и отдельные детали статуй: гигантские сосцы Руана и громадная, выставленная вперед босая нога Лиля.
— Пленэр! Вот над чем они издеваются! — продолжал Клод. — Тем лучше! Они сами нам подсказали: пусть наша школа присвоит себе это название — пленэр!.. Каково? Ведь еще вчера это понятие не существовало, оно было доступно только нам, кучке художников. И вот толпа пустила крылатое слово и создала новую школу… Мне это нравится. Пусть существует отныне школа пленэра!
Жори хлопнул себя по коленке.
— Что я тебе говорил! Я был уверен, что моими статьями я доведу этих кретинов до остервенения! Вот уж потешимся мы теперь над ними!
Магудо, чувствуя себя победителем, непрестанно возвращался к своей «Сборщице винограда», без конца перечисляя ее достоинства молчаливому Шэну, который один только внимательно его выслушивал; Ганьер со всем пылом застенчивого человека, воодушевленного чистым идеалом, кричал, что необходимо гильотинировать Академию; Сандоз, воспламененный творческим горением, и Дюбюш, заразившись революционной одержимостью своих друзей, в страшном возбуждении стучали по столу и пили пиво с таким видом, как будто они заглатывали сам непокорный Париж. Один Фажероль был совершенно спокоен и не переставал улыбаться. Он пошел с приятелями из любопытства, ему доставляло странное удовольствие подбивать их на выходки, которые могут плохо кончиться. Подзадоривая их, сам он принял твердое решение отныне работать только на премию Рима: нынешний день окончательно убедил его, что бессмысленно заранее компрометировать свой талант.
Солнце склонялось к горизонту, теперь поток экипажей, освещенный бледным золотом заката, катился только в одном направлении, возвращаясь из Булонского леса. Из Салона вереницей тянулись мужчины с сосредоточенными лицами, неся в руках каталоги.
Ганьер, вслух продолжая какую-то свою мысль, закричал:
— Куражо, вот кто родоначальник пейзажа! Вы видели его «Болото в Ганьи» в Люксембургском! музее?
— Потрясающая вещь! — откликнулся Клод. — Прошло тридцать лет с тех пор, как он написал это, и никому еще не удалось превзойти его… Почему картина продолжает висеть в Люксембурге? Ее место в Лувре.
— Но ведь Куражо еще не умер, — возразил Фажероль.
— Как! Куражо не умер? Почему же его нигде не видно и никто о нем не говорит?
Все остолбенели, когда Фажероль заверил их, что мастер пейзажа, достигнув семидесятилетнего возраста, жил где-то около Монмартра, уединившись в маленьком домике, среди кур, уток и собак. Оказывается, можно пережить самого себя; сколько меланхолии в жизни старого художника, сошедшего со сцены еще до своей смерти! Вся компания примолкла, содрогнувшись, и тут они заметили Бонграна, который, проходя мимо под руку с каким-то другом, издали их приветствовал. Лицо его было багрово, весь вид изобличал тревогу; почти следом за ним, окруженный почитателями, громко смеясь, шел Шамбувар; он попирал землю, как хозяин вселенной, уверенный в своей вечной славе.
— Куда ты? — спросил Магудо у поднявшегося Шэна.
Тот неразборчиво пробормотал что-то себе в бороду и, попрощавшись, удалился.
— Не иначе как он торопится к твоей милашке повитухе, — трунил Жори, обращаясь к Магудо, — я хотел сказать, к аптекарше, от которой воняет травами… Честное слово, я подметил вспышку огня в его глазах, это находит на него, как зубная боль, погляди, как он пустился бежать.
Скульптор только пожимал плечами среди всеобщего хохота.
Клод их не слушал. Он наставлял Дюбюша по поводу архитектуры. Конечно, в выставленном им проекте зала музея было кое-что хорошее, только Клод не заметил в нем ничего нового, проект представлял собой лишь прилежное повторение затверженных академических формул. Разве искусства не должны двигаться вперед сомкнутым строем? Разве переворот, совершающийся в литературе, живописи, даже музыке, не способен обновить и архитектуру? Архитектура каждого века обязана найти свой собственный стиль. Скоро мы вступаем в новый век, на широкое расчищенное пространство, подготовленное для полной перестройки всего, как заново обсемененное поле, на котором) произрастет новое племя. Долой греческие храмы, они становятся бессмысленными под нашими небесами, в центре нашей цивилизации! Долой готические соборы, ведь вера в легенду умерла! Долой тонкие колоннады, замысловатое кружево Ренессанса, этой возрожденной античности, привитой к средним векам! К черту все эти художественные безделушки, чуждые нашей демократии! Клод неистовствовал, бурно жестикулируя, описывая новую форму архитектуры, которая в каменных творениях запечатлела бы дух демократии, способствовала бы ее увековечению, создала бы удобные и красивые дома для народа; требуется нечто огромное и сильное, простое и великое, нечто такое, что уже намечается в новых постройках вокзалов и рынков; солидное изящество железных перекрытий, здания очищенной, возвышенной формы, провозвещающей величие демократических завоеваний…
— Ну да! Конечно! — повторял Дюбюш, побежденный его пылом. — Именно этого я и хочу добиться, когда-нибудь ты увидишь… Дай только срок… Когда я освобожусь! Главное, освободиться!
Стемнело. Весь отдавшись своей страсти, Клод все больше возбуждался; красноречие его было таково, что даже хорошо знавшие его приятели были изумлены; они внимали ему с восторгом, гулом одобрения встречая необычные его высказывания. Возвращаясь к своей картине, Клод говорил о ней с необыкновенной веселостью, передразнивал буржуа, глазевших на нее, имитировал их идиотский смех. Проспект как бы покрылся пеплом, ставшие редкими экипажи проскальзывали по нему, как тени. Под деревьями, от которых веяло ледяным холодом, стало совсем темно. Из-за группы деревьев, росших сзади кафе, раздавалась одинокая песня, вероятно, это была репетиция концерта Орлож: женский голос