чувством, как если бы он уже достиг триумфа.
— Будет вам! — закричал он им. — Есть многие лучше меня, я ведь еще только ищу!
Оскорбленный Жори молчаливо курил. Раздраженный тем, что Магудо и Ганьер упорствуют, он, не сдержавшись, сказал:
— Все это из-за того, голубчики, что вы завидуете успеху Фажероля.
Поднялся крик, возмущенные протесты:
— Фажероль! Тоже нашелся мэтр! Какая комедия!
— Да ты и нас предаешь, мы знаем, — сказал Магудо. — Нет, нам не угрожает опасность, что ты напишешь о нас хотя бы строчку.
— Какая наивность, — ответил вконец оскорбленный Жори, — да все, что я пишу о вас, не пропускают в печать! Вы добились всеобщей ненависти… Вот если бы у меня была собственная газета!
Вернулась Анриетта, Сандоз спросил ее о чем-то взглядом, и она также взглядом ответила ему; у нее была нежная и таинственная улыбка, которая появлялась когда-то и на его лице, когда он выходил из комнаты матери. Хозяйка вновь пригласила всех к столу; приятели уселись, и она принялась разливать чай. Но все как-то отяжелели, устали. Позвали Бертрана, большого пса, который сперва унижался, показывая фокусы ради кусочка сахара, а потом улегся около печки и захрапел, как человек. После спора о Фажероле все молча дымили трубками, раздраженные не до конца высказанным недовольством. Ганьер вышел из-за стола и сел к пианино, с неловкостью любителя, начавшего изучать музыку в тридцать лет, наигрывая под сурдинку отрывки из Вагнера.
К одиннадцати часам появился Дюбюш, окончательно заморозивший всю компанию. Он удрал с бала, считая, что, посетив старинных приятелей, он как бы выполнит свой последний долг; его костюм, белый галстук, толстое бледное лицо — все выражало одновременно и недовольство собой за то, что пришел, и ту значимость, которую он придавал этой жертве, и страх испортить карьеру. Он избегал говорить о своей жене, чтобы не иметь повода привести ее к Сандозу. Поздоровавшись с Клодом так, словно он его видел только вчера, он, отказавшись от чая, надувая щеки, медленно заговорил о хлопотах по устройству в новом доме, об изнурительной работе, которой он принужден заниматься, помогая тестю, — им предстоит построить целую улицу возле парка Монсо.
Тут Клод отчетливо почувствовал, что связь порвалась. Прошли невозвратно прежние вечера, такие братски дружные при всех их яростных спорах; тогда ведь ничто еще не разъединяло приятелей, ни один еще не урвал для себя одного частицу славы! Сегодня, когда битва начата, каждый стремится ухватить свою часть. Вот оде едва заметная щелочка, от которой треснула сейчас их дружба, а когда-нибудь разлетится вдребезги.
Но Сандоз, верный старой дружбе на веки вечные, ничего не замечал и видел приятелей такими, какими они были на уллце Анфер, когда рука об руку двинулись на завоевания. Зачем менять то, что хорошо? Разве счастье не в вечно возобновляемой близости избранных друзей? Через час, устав от мрачного эгоизма Дюбюша, без конца толковавшего о своих делах, приятели собрались уходить; Ганьера с трудом удалось оторвать от пианино; Сандоз и его жена, несмотря на ночной холод, непременно захотели проводить своих гостей до ограды садика. Они пожимали всем руки и кричали на прощание:
— До четверга, Клод!.. Все приходите в четверг!.. Слышите? Приходите все!
— До четверга! — повторяла Анриетта, высоко поднимая фонарь, чтобы лучше осветить лестницу.
Ганьер и Магудо вторили ей, смеясь:
— До четверга, молодой хозяин!.. Спокойной ночи, молодой хозяин!
На улице Нолле Дюбюш нанял извозчика и уехал. Четверо остальных, почти не разговаривая, побрели к внешним бульварам. Они устали, так долго пробыв вместе. На бульваре им повстречалась девушка, Жори тотчас же устремился за ней, пробормотав, что его ждут в газете. Ганьер машинально остановил Клода перед кафе Бодекена, где еще горел свет; Магудо отказался войти и поплелся один, думая свою неотвязную, печальную думу до самой улицы Шерш-Миди.
Клод, сам не зная как, уселся напротив молчаливого Ганьера за их старый стол. Кафе нисколько не изменилось, приятели по-прежнему собирались там по воскресеньям, даже с большим рвением, с тех пор как Сандоз поселился в этом квартале, но компания растворялась там в потоке новых посетителей, художников, наводнивших своими рядами школу пленэра. В этот час кафе опустело; трое незнакомых Клоду молодых художников, уходя, приветствовали его; теперь в кафе остался только один, уснувший за своим столиком, рантье, живший по соседству.
Ганьер чувствовал себя здесь, как дома; не обращая внимания на зевки единственного оставшегося в зале слуги, Ганьер смотрел на Клода затуманенными глазами, как бы не видя его.
— Кстати, — спросил Клод, — что такое ты объяснял сегодня Магудо? Вспомни, красный флаг становится желтым на голубом небе… Ты что, разрабатываешь теорию дополнительных цветов?
Но тот ничего не отвечал. Он взял кружку, не отпив, поставил его обратно и зашептал, восторженно улыбаясь:
— Гайдн — какова грация, его музыка подобна напудренному парику… Моцарт — гений, провозвестник, он первый придал оркестру индивидуальность… Но они существуют в нашем сознании только потому, что благодаря им пришел Бетховен… Да, Бетховен — мощь, сила и светлая скорбь, Микеланджело, гробница Медичи! Какая героическая логика! Он потрясает ум, и все композиторы, творившие после него, отталкивались от его хоровой симфонии… Вот в чем его величие!
Устав дожидаться, слуга, волоча ноги, принялся лениво гасить газовые рожки. Тоска охватила пустой зал, загрязненный плевками и папиросными окурками, провонявший пролитым алкоголем. С уснувшего бульвара доносились всхлипывания пьяницы.
Ганьер, как бы уйдя куда-то далеко, продолжал бросать отрывочные мысли:
— Вебер — это романтический пейзаж, баллада мертвецов среди плакучих ив и дубов, простирающих свои ветви. Шуберт под стать ему, у него бледная луна на берегу серебристых озер… А вот у Россини чудесный дар свыше, он так весел, так натурален, совсем не заботится о средствах выражения, смеется над мнением света, хотя он и не мой избранник, о нет! Конечно, нет! Но как изумительно богатство его выдумки, какие необычайные эффекты он извлекает из сочетания голосов и из насыщенного повторения одной и той же темы… И вот эти трое приводят к Мейерберу, ловкому мастеру, который все использовал, введя после Вебера симфонию в оперу, придав драматическое выражение наивной форме Россини. Какое великолепное у него дыхание, феодальная торжественность, воинственный мистицизм, ужас фантастических легенд, крик страсти, пронизывающий историю! А какие находки: инструментовка, драматический речитатив под аккомпанемент симфонического оркестра, основная типическая тема, на которой построено все произведение… Вот это человек! Да, это человек!
— Господа, — сказал слуга, — я закрываю.
Ганьер даже не обернулся, тогда слуга пошел к спящему рантье и стал его будить:
— Сударь, я закрываю.
Запоздалый посетитель, дрожа, поднялся и начал шарить в темноте, отыскивая свою трость; слуга поднял ее, подал ему, и тот ушел.
— Берлиоз пронизал свое искусство литературой. Он музыкальный иллюстратор Шекспира, Вергилия и Гете. Но какой художник! Делакруа музыки. Его звуки пламенеют в острой противоположности тонов, и при всем этом он слегка помешан на романтизме, религиозность увлекает его ввысь, к заоблачным экстазам. Его оперы плохо построены, но в отдельных кусках он потрясает… Иногда он злоупотребляет оркестром, насилует его, доведя допредела инструментовку, каждый инструмент становится для него живым существом. Вот что он сказал о кларнете: «Кларнеты — обожаемые женщины». От этого определения у меня мурашки бегают по коже… А Шопен — денди, замкнувшийся в байронизме, возвышенный поэт неврозов! Мендельсон — безукоризненный чеканщик, Шекспир а бальных туфельках, его романсы без слов — это драгоценности для умных женщин!.. И еще и еще нужно коленопреклоняться…
Горел уже всего только один газовый рожок над головой Ганьера, слуга ждал за его спиной, в холодном и темном пустом зале. Голос Ганьера дрожал, как в религиозном экстазе, когда он приблизился к своему божеству, к своему святая святых.
— А Шуман! Отчаяние, торжество отчаяния! Да, конец всего. Последняя песнь трогательной чистоты, летящая над развалинами мира!.. Вагнер! Это бог-в нем воссоединилась музыка всех веков! Его творения — огромный ковчег, в котором соединены все искусства, отразившие, наконец, истинную вселенную; оркестр