столик в глубине и снова стал жаловаться, требуя, чтобы ему немедленно предоставили место на карнизе.
— Ах, оставьте меня в покое! — закричал Фажероль, у которого терпение и любезности наконец истощились.
И когда художник отошел, бормоча сквозь зубы глухие угрозы, он сказал:
— В самом деле, попробуй тут быть любезным, они кого хочешь приведут в ярость!.. Все на карниз! Всем места на карнизе! Ну и занятие — сидеть в жюри! Не только спасибо тебе не скажут, но тебя же еще и возненавидят!
Клод глядел на него все с тем же подавленным видом. Потом вдруг он как будто проснулся на мгновение и пробормотал, еле ворочая языком:
— Я тебе написал, хотел зайти поблагодарить… Бонгран рассказал мне, сколько тебе пришлось потрудиться… спасибо еще раз…
Но Фажероль поспешно перебил его:
— Да что ты в самом деле! Я должен был это сделать во имя нашей старой дружбы… Я рад, что смог доставить тебе удовольствие.
И его охватило смущение, которое он всегда испытывал в присутствии учителя своих юных дней, не получившего признания, — непобедимое чувство унижения перед человеком, чьего немого презрения было достаточно в эту минуту, чтобы испортить его триумф.
— Твоя картина очень хороша, — медленно добавил Клод, желая быть великодушным и мужественным.
Эта простая похвала переполнила сердце Фажероля безмерным, непреодолимым волнением, истоков которого он сам не мог объяснить, и потерявший стыд и совесть молодчик ответил дрожащим голосом:
— Ах, дружище, спасибо тебе за эти слова!
Сандозу удалось наконец получить две чашечки кофе, и так как гарсон забыл подать сахар, они воспользовались кусками, оставленными на соседнем столике. Несколько столиков освободилось, и обстановка стала еще более непринужденной: чей-то женский смех зазвенел так громко, что головы повернулись в ту сторону. Все курили, голубоватый дымок медленно поднимался над смятыми скатертями, испещренными пятнами вина, заставленными грязной посудой. Когда Фажероль в свою очередь добился, чтобы ему принесли две рюмки шартреза, он завел беседу с Сандозом, с которым считался, угадывая в нем силу. А Жори завладел Клодом, снова погрузившимся в угрюмое молчание.
— Послушай, дорогой, я не послал тебе приглашения на свадьбу… Понимаешь… из-за нашего положения, все было очень скромно, мы никого не звали… И все-таки я хотел тебе об этом сказать. Ты ведь не сердишься на меня, правда?
Он увлекся, стал описывать подробности, эгоистически самодовольный, сытый и торжествующий рядом с этим поверженным в прах неудачником. Все удается ему, рассказывал он. Он бросил хронику, почуяв, что надо устраивать жизнь на более прочной основе, и пошел в гору, заняв место редактора большого художественного журнала: уверяли, что он зарабатывает там 30 000 франков в год, не считая доходов от темных делишек по продаже коллекций. Мещанская жадность, унаследованная от отца, врожденное тяготение к наживе, толкавшее его на тайные и грязные спекуляции еще в те годы, когда он зарабатывал свои первые гроши, сейчас развернулись вовсю, превратили его в опасного человека, выжимавшего все соки из художников и любителей, которые попадались ему в руки.
В разгаре этого процветания всемогущая Матильда довела его до того, что он со слезами на глазах стал умолять ее выйти за него замуж, а она в течение полугода гордо его отвергала.
— Уж, если живешь вместе, — продолжал он, — лучше узаконить отношения. Не так ли? Ты ведь сам прошел через это, мой дорогой, ты понимаешь… И представь себе, она отказывалась, да, да… Из боязни, что ее осудят и что мне это может повредить. Что за великодушное сердце! Что за деликатность! Нет, нет, никто и представить себе не может достоинств этой женщины! Преданная, заботливая, экономная, чуткая — лучшего советчика не найти! Здорово мне повезло, что я ее встретил! Теперь я ничего бе.з нее не предпринимаю, предоставляю ей полную свободу, она заправляет всем, даю тебе слово!..
В самом деле Матильда превратила его в послушного ребенка, который становится умницей при одной угрозе, что его оставят без варенья. Прежняя бесстыжая шлюха стала властной супругой, жаждущей уважения, пожираемой честолюбием и стремлением к наживе. Она и впрямь не обманывала его, кичась своей крикливой добродетелью, и бросила прежние распутные привычки, сохранив их только для него одного, чтобы сделать их тоже орудием своей супружеской власти. Кто-то будто даже видел, как они причащались вдвоем в церкви Нотр-Дам де Лоретт. Они целовались на глазах у всех, называли друг друга ласковыми уменьшительными именами. Но зато вечером он должен был давать ей отчет о проведенном дне, и если его времяпрепровождение в какой-либо час казалось ей подозрительным, если он не приносил все полученные им деньги до последнего сантима, она устраивала ему ужасные сцены, запугивала тяжелыми болезнями, которые он мог подцепить, и замораживала ханжескими отказами их супружескую постель, так что он каждый раз покупал прощение все более дорогой ценой.
— И вот, — продолжал Жори, — упиваясь собственным рассказом, — мы дождались смерти моего отца, и тогда я на ней женился.
Клод кивал головой, думая о своем и ничего не слыша, но последняя фраза вдруг поразила его.
— Как? Ты женился на ней… на Матильде?
В это восклицание он вложил все свое удивление перед такой развязкой, все пришедшие на память воспоминания о лавочке Магудо. Ах, этот Жори! Он так и слышал, как тот говорит о Матильде непристойности. Он вспоминал его признания на улице однажды утром, его рассказы о фантастических оргиях, о всех мерзостях, происходивших в глубине этой лавчонки лекарственных трав, зараженной резкими запахами ароматических веществ. Вся их компания прошла через это, но Жори ругал Матильду больше, чем другие. И он-то и женился на ней! Действительно, глуп тот мужчина, который плохо отзывается о своей любовнице, как бы подла она ни была: разве он может знать наверняка, что не женится на ней впоследствии?
— Ну да, на Матильде, — ответил, улыбаясь, Жори. — Поверь, старые любовницы превращаются в самых лучших жен!
Он пребывал в безмятежности, все позабыв, не чувствуя никакого замешательства, никакой неловкости перед товарищами. Он представлял им Матильду, словно она пришла откуда-то совсем из другого мира, будто они не знали ее так же хорошо, как и он сам.
Сандоз одним ухом прислушивался к их беседе, заинтересовавшись этим забавным случаем; как только они замолкли, он воскликнул:
— Ну, идем! У меня совсем затекли ноги!
Но в этот самый момент появилась Ирма Беко и остановилась у стойки. Она была очень хороша, со свежевыкрашенными в золотистый цвет волосами, во всем фальшивом блеске рыжей хищницы-куртизанки, как будто спустившейся из старинной рамы эпохи Возрождения; на ней была бледно-голубая парчовая туника, надетая поверх атласной юбки, обшитой такими дорогими алансонскими кружевами, что ее сопровождал целый эскорт оплативших их мужчин. Заметив среди других Клода, она на мгновение заколебалась, охваченная трусливым стыдом перед предметом своей мимолетной прихоти, этим плохо одетым, некрасивым, всеми забытым бедняком. Но затем к ней вернулось мужество, и она пожала ему руку первому из всех этих безукоризненно одетых мужчин, смотревших на нее округлившимися от удивления глазами. Она засмеялась с какой-то нежностью, и дружелюбная усмешка чуть сморщила уголки ее губ.
— Кто старое помянет… — сказала она весело.
И эти слова, понятные только им двоим, вызвали у нее взрыв смеха. В них вся их история: она должна была силой взять бедного парня, а он не получил никакого удовольствия!
Фажероль, уплатив за две рюмки шартреза, уже уходил с Ирмой, за которой увязался и Жори. Клод смотрел, как они удалялись втроем — Ирма между двух мужчин, — надменно выступая в толпе: ими любовались, их приветствовали со всех сторон.
— Сразу видать, что здесь нет Матильды, — только и сказал Сандоз. — Но зато, когда он вернется, ему обеспечена пара хороших оплеух.
Сандоз попросил счет. Столики опустели один за другим, осталась только гора объедков и костей. Два гарсона мыли губкой мраморные доски, третий, вооружившись граблями, сравнивал песок, мокрый от