У всех было тяжело на душе. Это чтение мало-помалу начинало угнетать их, как мрачная история о выходцах с того света. Кое-что они не понимали, но это только усиливало тяжелое чувство. Если так было в прежние времена, то, как знать, не вернется ли все это вновь.
— «Да, бедный Жак Боном, — продолжал Жан монотонным голосом школьника, — отдавай свой пот, отдавай свою кровь, — это еще не конец твоим бедствиям…»
В самом деле, Голгофа крестьянина продолжалась. Крестьянин терпел от всего, — от людей, от стихий, от самого себя. В феодальные времена, когда сеньоры отправлялись в грабительские походы, его преследовали, травили, уводили в качестве военной добычи. Каждая война сеньора с сеньором заканчивалась для него если не смертью, то полным разорением: жгли его хижину, вытаптывали его поле. Позднее наступила эпоха злейшего из бедствий, эпоха крупных отрядов наемников, опустошавших деревни, когда банды авантюристов, готовых служить за деньги кому угодно, будь то за или против Франции, отмечали свой путь огнем и железом, оставляя позади себя безжизненную пустыню. Если в этом безумии поголовного истребления города отсиживались за своими стенами, то деревни начисто стирались с лица земли. Были века, обагренные кровью, когда наши крестьяне, не переставая, стонали от боли. Женщин насиловали, детей давили, мужчин вешали. Когда война прекращалась, в деревню приходили королевские сборщики податей, и страдания бедных тружеников продолжались; число и тяжесть налогов оказывались пустяком в сравнении с сумасбродной и грубой системой их сбора. Подушная подать и соляной налог отдавались на откуп, все другие подати устанавливались по произволу чиновников и собирались вооруженными отрядами, как военная контрибуция. Из этих поборов в казну почти ничего не попадало, все разворовывалось по дороге, убывая при переходе из одних рук в другие. Недороды довершали разорение. Бессмысленная тирания законов, тормозившая торговлю, не допускавшая свободной продажи зерна, приводила каждые десять лет к страшным голодовкам в слишком сухие или слишком дождливые годы, казавшиеся божьим наказанием. Ливень, вызывавший разливы рек, засушливая весна, малейшая туча или луч солнца, пагубные посевам, уничтожали тысячи людей; наступал страшный голод, внезапное вздорожание всего, ужасающие бедствия, когда люди, точно скот, питались травой на канавах. А после войн и голодовок неизменно свирепствовали эпидемии и губили тех, кого пощадил меч и голод. То было вечно возрождающееся гниение невежества и нечистоплотности, чума, черная смерть, гигантский скелет которой господствовал над прошлыми временами, выкашивая своей косой унылое и худосочное население деревень.
Когда страдания переполняли чашу терпения, Жак Боном бунтовал. За ним стояли века страха и покорности, его плечи огрубели от ударов, а его дух был настолько подавлен, что он не чувствовал своего унижения. Его можно было долго бить, морить голодом, ограбить до нитки, — он все сносил терпеливо в своем сонном отупении, не осознавая сам того, что смутно копошилось где-то в глубине души. И наконец наступал час последней несправедливости или последней обиды, когда он внезапно бросался на своего господина, как потерявшее терпение, доведенное до бешенства домашнее животное. Эти вспышки отчаяния повторялись из века в век. Каждый раз, когда крестьянам не оставалось ничего, кроме смерти, жакерия вооружала их вилами и косами. Так восстали багауды в Галлии, «пастухи» в эпоху крестовых походов, позднее «щелкуны» и «босоногие», нападавшие на сеньоров и королевских солдат. А через четыре века над опустошенными полями раздастся такой крик гнева и скорби жаков, который заставит содрогнуться господ, укрывающихся за стенами замков. А что, если им попробовать еще раз и потребовать свою долю жизненных благ, им, на стороне которых численное превосходство? И перед глазами встают картины ушедшего прошлого: полуголые, в лохмотьях, обезумевшие от зверств и желаний, жаки все разоряют, истребляют, как разоряли и истребляли их самих, и, в свою очередь, насилуют чужих жен!
— «Сдержи свой гнев, землероб! — кротким голосом старательно тянул Жан. — Час твоего торжества скоро пробьет…»
Бюто резко вздернул плечами: очень нужно бунтовать! Чтоб тебя забрали жандармы! Впрочем, с того момента, как книжка завела речь о восстаниях предков, все слушали, опустив глаза, не осмеливаясь показать свое отношение к читаемому хотя бы одним жестом, охваченные недоверием, несмотря на то, что никого из посторонних не было. О таких вещах не следует говорить громко никому, дела нет до того, что они об этом думают. Иисус Христос хотел было прервать чтение, крикнув, что свернет кое-кому шею в следующий раз, но Бекю свирепо заявил, что все республиканцы — свиньи. Фуану пришлось унимать их, и делал он это с достоинством и печальной серьезностью старого человека, который много знает, но ничего не хочет говорить. Большуха изрекла: «Что имеешь, за то держись», как бы без всякой связи с тем, о чем читал Жан, а остальные женщины еще ниже нагнулись над своей работой. Только Франсуаза, уронив вязанье на колени, смотрела на Капрала, изумляясь, как это он может читать так долго и не делать ошибок.
— Ах ты, господи! Ах ты, господи! — повторяла Роза, вздыхая еще сильнее.
Но тон повествования изменился, он становился лирическим, в книжке прославлялась революция. Наступил апофеоз 1789 года, Жак Боном торжествовал. После взятия Бастилии, пока крестьяне жгли замки, ночь 4 августа узаконила завоевания веков, признавая человеческую свободу и гражданское равенство. «В одну ночь землероб сделался равным сеньору, который, опираясь на силу древних пергаментов, пил его пот и пожирал плоды его трудов». Уничтожение крепостного состояния, всех привилегий аристократии, духовных и сеньориальных судов, выкуп старинных повинностей, уравнение податей, допущение всех граждан к гражданским и военным должностям. Список продолжался, все бедствия жизни, казалось, исчезали одно за другим. Это была осанна новому золотому веку, открывающемуся перед земледельцем. Ему, царю и кормильцу мира, пелись восторженные дифирамбы. Только он, только он один достоин уважения: на колени перед святым плугом! Затем, в пламенных выражениях клеймились ужасы 1793 года, и книжка завершалась неумеренной похвалой Наполеону, детищу революции, который сумел «вытащить ее из трясины распущенности, чтобы создать счастье деревень».
— Это верно, — заметил Бекю, пока Жан перевертывал последнюю страницу.
— Да, это верно, — сказал дядя Фуан. — Были и в моей молодости красные деньки… Я сам видел Наполеона однажды в Шартре. Мне было двадцать лет… Были свободны, были с землей, — думалось, умирать не надо. Мой отец, помню, сказал как-то, что он сеет су, а собирает экю… Потом были Людовик XVIII, Карл X, Луи-Филипп. Ничего, дело шло помаленьку, было чем питаться. Не жаловались… А теперь вот Наполеон III, и тоже можно было жить до прошлого года… Только…
Он хотел было на этом остановиться, но слова сами вырвались:
— Только какой нам прок, Розе и мне, от их свободы и равенства?.. Разве мы стали от этого жирнее?.. А ведь пятьдесят лет из кожи лезли…
Затем в немногих словах, медленно и с трудом, он бессознательно резюмировал все прочитанное. Земля, так долго и из-под палки возделывавшаяся для сеньора нищим рабом, который не владеет ничем, даже собственной шкурой; земля, оплодотворяемая его собственными усилиями, — страстно любимая, и желанная в этом жарком ежечасном сближении, как чужая жена, за которой ухаживаешь, которую обнимаешь и которой не можешь обладать; эта земля, наконец, приобретена после многовековой пытки вожделения, завоевана, стала его вещью, его радостью, единственным источником его существования. Этим давним, в течение столетий не удовлетворявшимся желанием обладать объяснялась любовь крестьянина к своему полю, его страсть к земле, стремление захватить ее как можно больше, страсть к жирному кому, который щупают и взвешивают на ладони. Но как она равнодушна и неблагодарна, эта земля! Сколько ни обожай ее, она остается бесчувственной и не прибавит ни одного лишнего зерна. От сильных дождей гниют семена, град побивает всходы, от ветра хлеб полегает, двухмесячные, засухи истощают колосья. А тут еще вредители злаков, холода, болезни скота, изнуряющие почву сорняки: все становится причиной разорения, требуется ежедневная борьба, борьба вслепую, наудачу, в вечной тревоге. Конечно, Фуан не жалел себя, работал за двоих, приходя в бешенство от сознания, что его усилий недостаточно. Он иссушил мускулы своего тела, он всецело отдавался земле, которая принесла ему крохи, едва достаточные для пропитания, оставляла его жалким, неудовлетворенным, стыдящимся своего старческого бессилия, и переходила в руки другого самца, не пожалев даже его бедных костей, которых она дожидалась.
— Вот оно как! — продолжал старик. — Пока молод, изводишь себя; а когда, наконец, добьешься того, чтоб кое-как сводить концы с концами, глядь — уж стар, надо уходить… Правда, Роза?
Мать покачала дрожащей головой. О да, верно! Она тоже поработала на своем веку не меньше всякого мужчины! Вставала раньше всех, стряпала, убирала, чистила, разрывалась на части, ходила за коровами, за