себе отчета в своей силе, в силе своих кулачищ, способных дробить камни, она, когда брат принимался колотить ее, каждый раз дрожала от страха, опасаясь быть избитой насмерть. Однако она не хотела, чтобы кто-либо вмешивался в их отношения. Она выпроваживала всех, кто являлся, и в конце концов ее бесконечная любовь к брату торжествовала и ей удавалось успокоить его. На прошлой неделе разыгрался скандал, о котором вся Ронь до сих пор не переставала говорить. Иларион учинил такое побоище, что сбежались соседи, и глазам их представилось зрелище самых гнусных мерзостей, которые он совершал, валяясь на сестре.
— Скажи, — дочка, — обратилась к Пальмире Роза, чтобы вызвать ее на откровенность, — значит, эта скотина хотела тебя изнасиловать?
Пальмира, перестав тереть пол, присела на мокрые тряпки и, не отвечая на слова, рассердилась:
— А какое им всем до этого дело? Чего они за нами шпионят… Мы, кажется, никого не обкрадываем…
— Ну, все-таки, — ответила старуха, — если ты с ним живешь, как болтают, это очень нехорошо.
Некоторое время несчастная сидела молча, с искаженным от страдания лицом, смотря блуждающими глазами вдаль. Затем, согнувшись опять, она забормотала, прерывая каждую фразу движением тощих рук, проводивших тряпкой по полу.
— Очень плохо, — а почему, собственно?.. Священник сказал мне, что мы за это попадем в ад. Но, конечно, не он, бедняжка… Он ведь совсем невинный, ответила я священнику; мальчик знает ровно столько, сколько трехнедельный младенец. Если бы я его не выкормила, он бы умер… Ему и жизнь не в радость… А я — это уж мое дело. Когда он меня задушит в один из своих припадков бешенства, тогда посмотрим, простит меня бог или нет.
Роза давно уже знала всю правду; но, видя, что ей не добиться никаких новых подробностей, сделала мудрое заключение:
— Если уж оно так, то не может быть иначе. А все-таки собачья у тебя жизнь, дочка.
Она начала жаловаться, что никому на свете не живется хорошо. Так и ей с мужем. Разве им не приходится нищенствовать с тех пор, как они по доброте души позволили детям обчистить себя. Тут уж она не могла остановиться. Сетовать на свою долю было ее любимым занятием.
— Господи, боже мой! Можно в конце концов обойтись и без уважения. Если дети оказались свиньями, то уж ничего не поделаешь… Платили бы только ренту.
И она, в который уж раз, принялась рассказывать, что один лишь Делом приносил им по пятьдесят франков каждые три месяца, и приносил аккуратно. Бюто всегда запаздывал и торговался: так и сейчас, вот уже десять дней, как прошел срок, а им приходится все еще ждать, он обещал прийти рассчитаться сегодня вечером. А что до Иисуса Христа, тот поступал еще проще, — не платил ровно ничего; они даже и не нюхали его денег. Как раз сегодня утром он имел нахальство прислать к ним Пигалицу, которая с хныканьем выпрашивала взаймы сто су, чтобы сварить бульону для больного отца. Больной! Да, всем известно, какая у него болезнь; слишком велика дыра под носом. Ну так вот, они ее приняли, как и подобает, мерзавку, и велели передать отцу, что если сегодня вечером он не принесет своих пятидесяти франков, как Бюто, к нему пошлют судебного пристава.
— Это чтобы его попугать, потому что парень все-таки не мерзавец, — добавила Роза, уже смягчаясь по отношению к любимому старшему сыну.
Когда начало темнеть, вернулся обедать Фуан. За столом, пока старик ел, молчаливо нагнувшись к тарелке, Роза снова принялась жаловаться. Подумать только! Из шестисот франков, которые им полагались, они получали двести от Делома, не более ста от Бюто и ничего от Иисуса Христа, то есть как раз половину ренты. А ведь подлецы расписались у нотариуса, все было проведено по закону. Плюют они на закон.
Пальмира заканчивала в темноте мытье окна в кухне, отвечала на каждую жалобу одной и той же фразой, звучавшей как припев нищеты:
— Конечно, у всякого свое горе, прямо сдохнуть можно.
Наконец Роза решилась зажечь огонь, и сейчас же после этого вошла с вязаньем в руках Большуха. В долгие летние дни посиделок обычно не было, но чтобы не изводить у себя даже огарка, она с наступлением темноты приходила к брату, а потом отправлялась укладываться ощупью спать. Когда она уселась, Пальмира, которой оставалось еще перемыть горшки и кастрюли, притихла, охваченная ужасом при виде бабки.
— Если тебе нужна горячая вода, — сказала Роза, — возьми дрова из непочатой вязанки.
На минуту она перестала жаловаться, пытаясь перевести разговор на другую тему: в присутствии Болынухи Фуаны не любили жаловаться, так как ей доставляло удовольствие слушать, как они сожалеют о том, что позволили себя разорить. Но возмущение все-таки одержало верх.
— Эй, слушай! Клади-ка целую вязанку, если это можно назвать вязанкой. Один мусор да щепки… Фанни, наверно, очищает свой сарай от хлама и посылает нам эту гниль вместо хворосту.
Фуан, продолжавший сидеть за столом перед полным стаканом, нарушил молчание. Он вышел из себя:
— Кончишь ли ты, черт возьми, со своей вязанкой? Что это — мерзость, мы знаем… А ты вот скажи, какое свиное пойло из отжимок посылает мне Делом вместо вина.
Он поднял стакан и поднес его к свече.
— Чего он туда насовал? Непохоже и на подонки из бочки… А еще честный! А те двое не принесут нам и бутылки воды с речки, даже если мы будем подыхать от жажды.
Наконец он решился выпить вино залпом, но тут же с силой выплюнул его.
— Просто отрава! Может быть, это нарочно, чтобы я околел прямо на месте.
Тут Фуан и Роза дали волю своему возмущению и уже ничего не утаивали. Они сменяли друг друга в жалобах и брани, как бы испытывая от этого чувство облегчения. Каждому хотелось высказать то, что у него наболело на душе. Вот, например, десять литров молока в неделю. Прежде всего они не получали больше шести, а потом — хотя его поп и не святил, но оскоромиться им было трудно: чистая вода. То же самое с яйцами, — их как бы нарочно заказывали курам: на всем рынке в Клуа не найдешь таких мелких — прямо редкость; да и расстаются они с яйцами так неохотно, что те успевают испортиться раньше, чем доходят до них. А сыры? Ох, уж эти сыры! Розу каждый раз, как она поест, корчит от колик в животе. Она побежала достать такой сыр, чтобы Пальмира могла попробовать. Что, разве не гадость? Разве не возмутительно? Ко всему этому мука, которую им дают, — сущая известка. Но Фуан уже жаловался, что не может выкурить табаку больше чем на су в день, а Роза с сожалением говорила о своем черном кофе, которого ее лишили. Затем оба обвинили детей в смерти больной собаки, которую на днях пришлось утопить, потому что кормить ее стало теперь для них слишком дорого.
— Я им отдал все, — кричал старик, — а подлецы плюют на меня!.. Мы, право, подохнем от одной злобы, — так тошно смотреть на собственную нищету.
Наконец они замолчали, а Большуха, до той поры не разжимавшая губ, посмотрела на каждого из них по очереди своими круглыми птичьими глазами.
— Ловко обстряпано! — заметила она.
Как раз в эту минуту вошел Бюто. Пальмира, кончившая работу, воспользовалась этим случаем, чтобы удрать, залов в руке пятнадцать су, которые сунула ей Роза. Бюто остановился посреди комнаты, не говоря из осторожности ни слова, как это обычно делают крестьяне, которые никогда не хотят начинать разговор первыми. Прошло минуты две. Отцу пришлось начать:
— Значит, решился, это хорошо… Я тебя уже десять дней жду.
Бюто ухмылялся:
— Несем, когда можем. Все сразу не делается.
— Так-то оно так, но что до нас, то как бы нам не подохнуть, пока ты сам все-таки жрешь… Ты ведь подписывался, значит, должен платить точно в срок.
Видя, что отец сердится, Бюто начал шутить:
— Если уж слишком поздно, так скажите, пожалуйста, я могу и уйти. Я плачу, а вы еще недовольны. Есть и такие, которые совсем отвиливают.
Этот намек на Иисуса Христа привел Розу в беспокойство. Она начала дергать мужа за полу. Тот удержался от гневного жеста и продолжал:
— Ладно, давай пятьдесят франков. Расписку я уже приготовил.