Чтобы не выходить второй раз на дорогу, — ему казалось, что все следят за ним, — Фуан пошел по правому берегу Эгры, за мостом, и вскоре очутился в винограднике. Этим путем он рассчитывал выйти в поле, минуя деревню. Но ему пришлось идти мимо Замка: ноги сами привели его сюда, словно повинуясь тому инстинкту, который гонит старых рабочих лошадей к конюшне, где их некогда кормили овсом. Запыхавшись на крутом подъеме, он присел в сторонке, с трудом переводя дыхание. Он размышлял. Конечно, скажи он Иисусу Христу: «Я подаю на Бюто в суд, помоги мне», — мошенник встретил бы его своей обычной веселой музыкой и устроил бы вечером знатный кутеж. Фуан издали почуял в доме пьяную пирушку, продолжавшуюся, вероятно, с утра. Охваченный искушением, голодом, он приблизился к дому. Он узнал голос Пушки, почувствовал запах тушеных бобов, которые так вкусно готовила Пигалица, когда отец ее хотел отпраздновать появление товарища. Почему бы ему не войти в дом, не выпить вместе с этими двумя шалопаями? Он слышал, как они горланили, — сидя в тепле, в клубах табачного дыма, настолько пьяные, что старику даже завидно стало. Внезапный, похожий на выстрел, звук, по обыкновению изданный Иисусом Христом, эхом отдался в сердце Фуана. Он уже протянул руку к двери, но визгливый смех Пигалицы парализовал его. Старику стало страшно. Он вспомнил, как она в одной рубашке, худая и гибкая, как уж, бросалась на него, обшаривала, точно объедала. Что пользы, если даже отец ее и поможет ему получить обратно деньги? Дочь выхватит их у него из-под носа. Вдруг дверь отворилась: почуяв кого-то, шельма выглянула на улицу. Фуан едва успел броситься в кусты. Он убежал. Оглянувшись, он различил в сумерках лишь блеск ее зеленых глаз.
Выйдя на возвышенность в поле, Фуан почувствовал облегчение: он был счастлив, что спасся от людей, что он один и может околеть в одиночестве. Долго он блуждал наудачу. Сгустились сумерки, ледяной ветер бил ему в лицо. Порой он задыхался под налетевшим порывом; ему приходилось оборачиваться спиной к ветру, развевавшему на его обнаженной голове редкие седые волосы. Пробило шесть часов, в Рони все сидели за едой. Фуан почувствовал слабость во всем теле, шаг его замедлялся. Между двумя порывами ветра прошел сильный проливной дождь. Старик промок, но продолжал идти. Ливень возобновлялся дважды. Сам не зная каким образом, Фуан очутился на церковной площади, перед старым прадедовским домом Фуанов, где жили теперь Франсуаза и Жан. Нет, там он не может найти себе пристанища, его уже выгнали и оттуда. Вновь полил дождь, такой сильный, что мужество изменило Фуану. Он подошел к двери Бюто, находившейся рядом, посматривая в сторону кухни, откуда тянуло запахом капусты. Его неудержимо влекла туда физическая потребность в пище, в тепле. Но сквозь звук жующих челюстей до него долетели слова:
— А вдруг отец не вернется?
— Брось! Слишком жрать любит. Вернется, как под ложечкой засосет!
Фуан отошел, боясь, как бы его не увидели стоящим под дверью, подобно побитой собаке, которая возвращается к своей миске. Он задыхался от стыда, его охватила отчаянная решимость умереть в каком- нибудь закоулке. Посмотрим, слишком ли он любит жрать! Он спустился по склону. Перед кузницей Клу он присел на балку. Он не мог больше держаться на ногах и бессильно поник среди мрака и безлюдья дороги. Начались посиделки, ставни домов были плотно закрыты из-за дурной погоды, и дома казались необитаемыми. Ветер стих, шел проливной дождь, непрерывный, неудержимый, как потоп. У Фуана не хватало сил подняться и искать крова. Он сидел неподвижно, держа свою палку между колен. На его голову лились потоки дождя. Он отупел от горя и ни о чем уже не думал: раз нет ни детей, ни дома, ничего, — приходится подтянуть брюхо и ночевать на улице. Пробило девять часов, затем десять. Дождь лил не переставая, старые кости Фуана заныли от сырости. Но вот показались и быстро замелькали фонари: люди расходились с посиделок. Фуан встрепенулся, узнав Большуху, которая возвращалась от Деломов; проводя время в гостях, она экономила свечу. Сделав усилие, от которого захрустели его кости, старик встал и последовал за сестрой; однако она успела войти к себе в дом, прежде чем он догнал ее. Фуан остановился в нерешительности перед закрытой дверью, сердце его трепетало. Наконец он постучал, он был слишком несчастен.
Надо сказать, что старик попал в неудачное время: Большуха была в отвратительном расположении духа из-за одной злосчастной истории, случившейся с ней на прошлой неделе. Однажды вечером, когда она осталась вдвоем со своим внуком Иларионом, ей пришла мысль заставить его наколоть дров: она решила выжать из него напоследок и это, прежде чем он отправится спать. Иларион работал вяло, и она, стоя здесь же в дровяном сарае, осыпала его бранью. До сих пор этот безобразный тупой парень с бычьими мускулами, загнанный и запуганный, как животное, позволял старухе злоупотреблять его силой, даже не осмеливаясь поднять на нее глаза. Однако в последние дни он был уже не тот, — ей следовало бы опасаться его: он дрожал от гнева, когда ему поручали слишком тяжелую работу, мускулы его напрягались от прилива крови. Чтобы подбодрить внука, старуха имела неосторожность ударить его палкой по затылку. Он выпустил из рук топор и уставился на нее. Разгневанная неповиновением, она принялась бить его по бокам, по бедрам, куда попало. Вдруг он бросился на нее. Она была уже готова к тому, что он ее опрокинет, истопчет ногами, задушит. Но, нет, он слишком долго постился после смерти своей сестры Пальмиры; его гнев обернулся яростью самца, не сознающего ни родства, ни возраста: в нем говорил только инстинкт пола. Это животное пыталось изнасиловать свою почти девяностолетнюю бабку с высохшим, как палка телом, сохранившим лишь остов самки. Но старуха, еще крепкая, неприступная, не сдалась, — она успела схватить топор и одним ударом раскроила ему череп. На ее крики сбежались соседи. Она в подробностях рассказала им, что произошло: еще мгновение — и негодяй добился бы своего, он был почти у цели. Иларион умер лишь на следующий день. Приехал судья, потом были похороны — словом, всяческие неприятности. Старуха благополучно оправилась от них и успокоилась, но была уязвлена людской неблагодарностью и твердо решила не оказывать услуг никому из родственников.
Фуану пришлось постучать три раза: он стучал так робко, что Большуха не слышала. Наконец она подошла к двери.
— Кто там? — спросила она.
— Я…
— Кто я?
— Я, твой брат…
Она, без сомнения, узнала его голос сразу, но умышленно не торопилась, желая доставить себе удовольствие послушать его. Наступило молчание. Затем она снова спросила:
— Чего ты хочешь?
Фуан дрожал, не смея ответить. Тогда она резким движением открыла дверь. Он хотел было войти, но сестра загородила ему дорогу своими тощими руками, и старик остался на улице под проливным, печально роптавшим дождем.
— Знаю я, чего ты хочешь. Мне уж сказали об этом на посиделках. Ты еще раз дал себя облапошить, даже денег, и тех не сумел спрятать, а теперь хочешь, чтобы я подобрала тебя, так?
Фуан оправдывался, лепетал объяснения. Старуха вспылила:
— Добро бы я не предупреждала тебя! Не я ли тебе твердила, что только дурак и трус отказываются от своей земли?.. Что ж, тем лучше! Все сбылось, как я говорила. Сволочные дети твои выгнали тебя, ты шатаешься ночью, как нищий, у которого даже камня своего нет, чтобы преклонить голову!
Протягивая руки, Фуан плакал, пытаясь отстранить ее. Старуха не уступала, ей нужно было излить до конца все, что накипело у нее на сердце.
— Нет! Нет! Ступай, выпрашивай себе ночлег у тех, кто тебя обобрал. Я тебе ничего не должна. Семья твоя еще обвинит меня, что я впутываюсь в ее дела… Да и не в том дело: ты отдал свое добро, — вот этого я никогда тебе не прощу…
И, выпрямившись, Большуха, с иссохшей шеей и круглыми глазами хищной птицы, со всего размаха хлопнула дверью перед самым его носом.
— Так тебе и надо, околевай на улице!
Фуан неподвижно застыл на месте перед этой неумолимой дверью; позади него все так же монотонно шумел дождь. Наконец старик повернулся и вновь углубился в черную, как смоль, ночь, залитую ледяным потоком, медленно струившимся с неба.
Куда он направился? Вспомнить этого Фуан так и не смог. Его ноги скользили в лужах, он шел на ощупь, протянув вперед руки, чтобы не налететь на стену или дерево. Он ни о чем уже не думал, ничего не сознавал. Этот уголок деревни, где он знал каждый камень, казался ему далеким, неведомым, жутким