Задыхаясь от волнения, почти без чувств лежала я в углу… Поезд наконец остановился… Я слышала, как муж обменялся несколькими словами с начальником станции. Потом, когда поезд тронулся, он тоже опустился на скамейку, совершенно измученный. До Гавра мы не сказали друг другу ни слова… О, как я его ненавижу, как ненавижу за все те мерзости, которые он заставил меня вытерпеть! Тебя же, дорогой мой, я люблю, люблю за то, что ты даешь мне столько счастья!
Рассказ пробуждал в Северине мучительные воспоминания, и вся ее огромная потребность радости, счастья вылилась в этом восклицании. Жак, возбужденный, пылающий, как и она, удерживал ее:
— Нет, нет, погоди… Ты, значит, навалилась ему на ноги, и ты чувствовала, как он умирает?
В Жаке самом пробуждалось что-то неведомое, чудовищное, поднимавшееся из недр его существа, словно волна, заливавшая его мозг багровыми видениями. Его снова мучило любопытство, как происходит убийство.
— Хорошо, ну, а нож, ты уловила тот момент, когда в него вонзился нож?
— Да, какой-то был заглушенный удар.
— Так… Значит, только заглушенный удар?.. А такого звука, как бывает, когда что-нибудь рвется, не было?
— Нет, не было…
— И что же, после этого он, наверное, начал дергаться?
— Да, три раза, и каждый раз всем телом, я чувствовала, как у него даже ноги содрогались.
— Должно быть, при этом у него были судороги?
— Да, первая очень сильная, а потом все слабее…
— Ну, а когда он умер, что ты испытала, когда почувствовала, как он умирает под ножом?
— Я? Право, не знаю.
— Не знаешь? К чему ты лжешь? Скажи, скажи откровенно, что ты тогда испытывала?.. Что-нибудь тяжелое, неприятное?
— Нет, нет, совсем не то!
— Значит, удовольствие?
— Удовольствие? Ну, нет!
— Что же это было, любимая? Прошу тебя, скажи мне все… Ах, если бы ты знала… Скажи мне, что в это время испытывают?
— Боже мой, разве это можно описать словами?.. Это что-то ужасное, это уносит тебя куда-то далеко- далеко… Я тогда за одну минуту пережила больше, чем за всю мою прежнюю жизнь.
Стиснув зубы, бормоча какие-то неясные слова, Жак опять взял ее. В глубинах смерти они снова обрели любовь, это было сладострастие зверей, убивающих друг друга во время случки. В комнате слышалось только их порывистое дыхание. Кроваво-красное пятно на потолке исчезло, уголь в печи догорел, и в комнате снова становилось холодно. Из города, окутанного снежным покровом, не доносилось ни звука. В соседней комнате захрапела во сне газетчица, потом все потонуло в мертвой тишине уснувшего дома.
Северина все еще покоилась в объятиях Жака и вдруг заснула, сраженная сном, как молнией. Поездка из Гавра в Париж, долгое, томительное ожидание в домике сторожа и наконец эта лихорадочная ночь лишили ее сил: она по-детски пожелала Жаку спокойной ночи, тут же уснула и дышала ровно, спокойно. Пробило три.
Жак чувствовал, как постепенно немеет его левая рука, поддерживавшая Северину. Он никак не мог уснуть, чьи-то невидимые пальцы беспрестанно раскрывали ему глаза. Было так темно, что он ничего уже не различал в комнате; печка, мебель, стены — все тонуло во мраке. Только повернув голову, он едва мог распознать очертания окон, неясные, как в призрачном сне. Мозговое возбуждение его было настолько сильно, что, несмотря на страшную усталость, сон бежал от него, и без конца разматывал Жак клубки одних и тех же мыслей. Каждый раз, как он делал над собой усилие и, казалось, сейчас заснет, на него наплывали все те же видения, возникали все те же ощущения. Он неподвижно лежал, вперив широко раскрытые глаза в ночной мрак, а перед ним с постоянством заведенного механизма вставала сцена убийства во всех ее подробностях. Она все время повторялась совершенно тождественным образом, захватывала его всего и доводила до исступления. Нож с заглушенным звуком вонзался в горло, тело содрогалось три раза с головы до ног, жизнь уходила из него волною теплой крови, и Жаку казалось, что он чувствует, как кровь струится ему на руки. И это повторялось не раз, не два, а по меньшей мере двадцать или тридцать раз. И каждый раз нож снова вонзался в горло, по телу снова пробегал судорожный трепет. Это становилось наконец огромным, переполняло, душило его, взрывало ночной мрак. О, как бы ему хотелось самому нанести подобный удар, насытить затаенное желание, изведать это ощущение, испытать, какова же та минута, в течение которой человек переживает больше, чем за целую жизнь!
Жак задыхался: быть может, тяжесть тела Северины, лежащей на его руке, мешает ему уснуть. Он тихонько высвободил руку, Северина даже не проснулась. Дышать ему стало легче, он подумал, что вот наконец сейчас заснет. Но усилия его были напрасны, незримые пальцы снова приподнимали ему веки, кровавые призраки вновь проплывали во мраке, нож вонзался, и тело содрогалось. Кровавый дождь полосовал тьму, огромная рана на шее зияла, как будто была нанесена топором. Тогда он перестал бороться и, растянувшись на спине, отдался во власть неотступному видению. Он чувствовал, как усиленно работает его мозг, весь его организм. Подобное состояние бывало у него еще в ранней юности. Теперь Жак думал, что выздоровел, желание убить не пробуждалось в нем уже в течение нескольких месяцев, с тех пор, как он обладал Севериной. И вот роковое желание убийства возникло в нем вновь с небывалой силой, проснулось разбуженное кровавой повестью, которую нашептала ему эта женщина, прижимавшаяся к нему, сплетавшаяся с ним в тесном объятии. Он отодвинулся, старался не касаться ее, потому что каждое прикосновение к ее коже обжигало. Вдоль его позвоночника разливалось такое невыносимое чувство жара, как будто матрас, на котором он лежал, обратился в пылающий костер, раскаленные копья вонзались в затылок. Жак вынул руки из-под одеяла, но они тотчас застыли, ему стало холодно: Он устрашился своих рук и спрятал их опять, сперва сложил на животе, потом подсунул под себя, налег на них всей тяжестью тела, словно боясь, что его руки, помимо его воли, совершат какой-нибудь омерзительный поступок.
Много раз принимались бить часы, и Жак отсчитывал удары. Так пробило четыре, пять, шесть часов. Он с нетерпением ждал утра, надеялся, что рассвет прогонит терзающий его кошмар, и повернулся к окнам, но утро не приходило, в окнах лишь поблескивало неясное отражение снега. Он слышал, как без четверти пять прибыл из Гавра поезд прямого сообщения, с опозданием всего только на сорок минут, — значит, правильное движение уже восстановлено. Только после семи часов стекла в окнах посветлели. В комнату просочился мутный, молочно-белый рассвет, едва наметивший очертания мебели. Уже стали видны печь, шкаф и буфет. Но Жак уже не мог заставить себя закрыть глаза: он должен был смотреть, видеть, и, прежде чем совсем рассвело, он скорее угадал, чем увидел, на столе нож, которым разрезал вечером кондитерский пирог. Теперь Жак уже ничего другого не видел, только этот нож, небольшой нож с заостренным концом. Казалось, что и дневной свет вливается в комнату лишь для того, чтобы отразиться в его тонком лезвии. Собственные руки внушали ему ужас, он глубже засовывал их под себя, они шевелились, двигались, не подчиняясь больше его воле. Быть может, они уже больше ему не принадлежат. Быть может, это чужие руки, руки, которые он унаследовал от какого-нибудь предка, жившего в доисторические времена, когда человек собственными руками душил в лесах хищных зверей!
Жак не хотел больше смотреть на нож и повернулся лицом к Северине. Она безмятежно спала и дышала, как ребенок. Ее густые волосы распустились и падали на плечи, и сквозь их черные кольца виднелась нежная, молочно-белая, чуть розовая шея. Жак посмотрел на Северину, как будто видел ее впервые. А ведь он обожал ее, носил в себе ее образ, мучительно желая ее даже в то время, когда управлял паровозом. Однажды он пробудился от этой обаятельной грезы лишь в тот момент, когда чуть не промчался на всех парах мимо станции, не обращая внимания на сигналы. Теперь эта белая шея захватила и неудержимо влекла и притягивала его; еще не вполне утратив сознание происходящего, он с ужасом чувствовал, как в нем нарастает властное желание схватить со стола нож и вонзить его по рукоять в эту женскую плоть. Ему слышался приглушенный звук, с которым нож войдет в тело, он ясно представлял себе, как оно трижды содрогнется в смертельной судороге, а затем вытянется, обливаясь кровью. Жак боролся с этим наваждением, стараясь вырваться из-под его власти, но с каждой секундой все больше утрачивал свою волю, побежденный этой навязчивой мыслью, и все ближе подходил к тому рубежу, перешагнув который человек безвольно отдается во власть инстинктов. Все сливалось перед ним в каком-то хаосе, его