ищи!» Но не могла же она унести с собой на тот свет тысячу франков: рано или поздно он отыщет их. Разве она не могла отдать ему деньги по доброй воле? Она избавила бы этим и себя и его от всех этих неприятностей. Глаза покойницы следили за ним. «Ищи, ищи!» Он обшаривал взглядом комнату, которую при жизни жены не смел обыскивать. Первым делом шкаф; он взял под подушкой у покойницы ключи, перерыл все полки с бельем, опорожнил оба ящика и даже вытащил их совсем из шкафа, чтобы посмотреть, не спрятаны ли деньги где-нибудь в потайном уголке. Нет, ничего! Затем он решил, что они в ночном столике. Мизар отодрал с него мраморную доску, перевернул его — бесполезно! Над камином висело на двух гвоздях тоненькое ярмарочное зеркало. Он просунул за зеркало линейку, но не вытащил ничего, кроме черных хлопьев пыли. «Ищи, ищи!» И тогда, чтобы избавиться от преследовавших его широко раскрытых глаз, Мизар стал на четвереньки и начал легонько постукивать кулаком по плиточному полу, прислушиваясь, не окажется ли пустота под какой-нибудь плиткой. Кое-какие плитки плохо держались в своих гнездах. Он вывернул их совсем. Ничего, ровно ничего! Он встал с полу, покойница, как и прежде, глядела на него. Он повернулся к ней лицом и сам уставился в ее неподвижные глаза, на рот, искаженный зловещей улыбкой. Мизар больше не сомневался: она смеялась над ним. «Ищи, ищи!» Он дрожал как в лихорадке, у него возникло новое подозрение, кощунственная мысль, от которой его бледное лицо еще более побледнело. Почему он был так уверен, что покойница не унесет с собой на тот свет своих денег? Может быть, в самом деле она уносила их с собой? Он раздел ее, тщательно осмотрел каждую складку ее тела, ведь она сама советовала ему искать хорошенько. Он посмотрел, не спрятаны ли деньги у нее в волосах, искал под нею, перерыл всю постель и засунул руку до самого плеча в соломенный тюфяк. Он ничего не нашел. «Ищи, ищи!» И голова, упавшая снова на измятую подушку, продолжала с издевкой смотреть на него.
Озлобленный и дрожащий Мизар старался привести в порядок постель покойницы, когда вошла Флора, успевшая уже вернуться из Дуанвиля.
— Велено привезти послезавтра, в субботу, в одиннадцать часов, — сказала она.
Она говорила о похоронах. Но, осмотревшись кругом, она сразу поняла, какого рода работой занимался Мизар в ее отсутствие, и заметила ему с жестом презрительного равнодушия:
— Бросьте искать, все равно ничего не найдете!
Ему почудилось, что падчерица тоже насмехается над ним, и, подойдя к ней, он проворчал сквозь зубы:
— Она отдала их тебе, ты знаешь, где они спрятаны!.. Мысль, что ее мать могла отдать деньги кому- нибудь, хотя бы даже ей, своей дочери, показалась Флоре до того странной, что она пожала плечами.
— Да! Как бы не так! Она зарыла деньги в землю. Это вот скорее! Они где-нибудь там, можете поискать…
Обведя кругом рукою, девушка показала дом, сад с колодцем, полотно железной дороги, поля. Конечно, они зарыты где-нибудь в такси дыре, где их никто не найдет.
Мизар, возбужденный, взволнованный, принялся, не стесняясь присутствия молодой девушки, переворачивать мебель, постукивать по стенам. А Флора, подойдя к окну, продолжала вполголоса:
— На дворе тепло, тихо! Я шла быстро, звезды горят ярко, видно, как днем. Завтра солнышко встанет, будет так хорошо!
С минуту Флора задумчиво стояла у окна; охватившая ее нега теплой апрельской ночи растравляла ее мучительную сердечную рану. Но когда Мизар, продолжая свои ожесточенные поиски, вышел в соседнюю комнату, она подошла к постели матери и села возле нее. Свеча на столе все еще горела высоким неподвижным пламенем. Пронесшийся поезд снова поколебал дом до самого основания.
Флора решила провести всю ночь у постели покойницы и сидела в глубокой задумчивости; вглядываясь в лицо матери, она отвлеклась от неотвязной думы, преследовавшей ее всю дорогу в Дуанвиль в тишине звездной ночи. Сердечная боль на мгновение утихла, ее заслонила недоуменная мысль, возникшая в сознании Флоры, — почему смерть матери не причинила ей острого горя, почему у нее нет слез? Она была дика, молчалива, часто убегала из дому и носилась по полям, но она любила свою мать. За время последнего приступа, который оказался для Фази смертельным, девушка раз двадцать приходила к ней в комнату, садилась возле постели, упрашивала, чтобы мать пригласила врача. Она подозревала Мизара и считала, что, опасаясь разоблачения, он перестанет отравлять жену. Но больная всегда отвечала только гневным отказом, как будто гордость не позволяла ей принять постороннюю помощь в ее борьбе с мужем, она была уверена в своей победе, ведь деньги все равно ему не достанутся. Тогда, не пытаясь больше вмешиваться, охваченная снова своим собственным горем, девушка исчезала из дому, стараясь забыться в своих бесконечных скитаниях. От этого-то, должно быть, сердце у нее так зачерствело. Когда сердце слишком заполнено каким-нибудь одним горем, в нем нет больше места для другого. Мать ее умерла. Флора смотрела на ее бледное, искаженное лицо, но тяжкой скорби по-прежнему не было. Позвать жандармов, донести на Мизара, — но к чему, когда все кругом рушится? Незаметно для себя она вновь подпала под власть единственной мысли, гвоздем засевшей в мозгу; и хотя она не отрываясь смотрела на мать, она уже не видела ее, не воспринимала ничего, кроме громыханья проносившихся мимо поездов, по которым она, как по часам, отсчитывала время.
Вдали послышался глухой грохот приближавшегося парижского пассажирского поезда, мимо окна промелькнули передние фонари паровоза, и вся комната осветилась, словно молнией или заревом пожара.
«Восемнадцать минут второго, — подумала Флора. — Остается еще семь часов. Они проедут сегодня утром, шестнадцать минут девятого».
Уже несколько месяцев каждую неделю томилась она ожиданием этого поезда. Она знала, что по пятницам утренний курьерский поезд, который вел Жак, увозил в Париж и Северину. Измученная ревностью, она жила лишь одним: дождаться их, увидеть и потом терзаться при мысли, что они мчатся туда, где будут свободно любить друг друга. Уцепиться бы за последний вагон и унестись самой за ними! Ей казалось, что все колеса поезда врезались ей в сердце. Ей было так горько, что однажды она решилась написать в суд. И все бы кончилось, если бы ей удалось посадить эту женщину в тюрьму. Несколько лет тому назад ей довелось подсмотреть, какие пакости проделывали Северина и Гранморен, и она была убеждена, что если донесет об этом суду, то Северину непременно засадят. Она взялась уже за перо, но у нее не выходило ничего путного. К тому же, разве в суде обратят внимание на ее письмо? Все эти господа всегда поддерживают друг друга. Может быть, в тюрьму-то посадят как раз ее, как посадили Кабюша. Нет, уж если мстить, так мстить самой, не прибегая ни к чьей помощи. Чувство, которое в ней говорило, не было даже местью в том смысле, как обыкновенно это понимают. У Флоры не было потребности сделать другим зло, чтобы облегчить собственную муку. Ей страстно хотелось только разом покончить со всем, все разметать как грозовым вихрем. Она была очень горда, считала себя сильнее и красивее той, была убеждена в своем законном праве на любовь. Пробираясь одна по пустынным тропинкам, она не раз думала о том, как хорошо было бы встретиться с соперницей где-нибудь на лесной опушке и разрешить их вражду честным поединком. Ни один мужчина еще не касался ее, она угощала всех парней затрещинами; в этом была ее непобедимая сила, и она была уверена, что восторжествует.
За неделю перед тем гвоздем засела у нее внезапная мысль, проникавшая все глубже в ее сознание, как под ударами невидимого молота, — мысль убить Жака и Северину, чтобы они не могли больше ездить вместе мимо нее. Она не рассуждала, повиновалась дикому инстинкту разрушения. Когда ей случалось занозить палец, она вырывала у себя занозу, она готова была отрубить весь палец. Убить, убить их в первый же раз, как только они проедут мимо! А для этого устроить крушение поезда, бросить на полотно какую-нибудь запасную шпалу, снять где-нибудь рельс, все сломать, разнести. Он на своем паровозе, разумеется, будет убит на месте, а Северина, которая всегда садится в первый вагон, чтобы быть ближе к нему, тоже ни в коем случае не избежит крушения. Что касается остальных пассажиров, этой вечной человеческой волны, то о них Флора даже и не думала. Кто они ей? Она ведь не знала никого из них. Мысль устроить крушение поезда, пожертвовать столькими жизнями день и ночь неотступно преследовала Флору; только такая катастрофа казалась ей достаточно ужасной и мучительной, достаточно кровавой для того, чтобы она могла омыть в ней свое огромное, набухшее слезами сердце.
Все-таки в пятницу утром у нее не хватило решимости, она еще не знала, где и каким именно образом можно снять рельс. Но вечером, после дежурства, она отправилась вдоль полотна, через туннель, до соединения с диеппской веткой. Она любила гулять по этому подземному сводчатому проспекту, который тянулся на целых два километра; ее всегда волновало ощущение надвигающегося поезда, ослепляющего