– У вас идеальные дети, – неискренне сказала она, – жаль только, не любят географию.

– Зато любят литературу…

– Любят литературу?.. А вы…

Разговор внезапно повернул к «Тихому Дону». Это случилось так скоро, что я едва смог очнуться: Зоя, Зоя, Зоя, вот, значит, как получается…

Она открывалась мне с поразительной легкостью, как будто говорила о будничных вещах, а не о величайшей загадке ХХ века. В этот момент я даже не хотел анализировать сбивчивый рассказ о том, как попали к ней тетради. Какая разница – я был возбужден, предвкушая великие открытия!

– Зоя, выходите за меня замуж.

Мне показалось, что она даже не удивилась, посмотрела прямо в глаза и сказала:

– Приходите сегодня ко мне после уроков. – Добавила грустно: – Там видно будет.

Зоя Борисовна жила в Гнездниковском. Знаменитый дом № 10 (Дом Нирнзее) всегда привлекал меня. Коридоры этого дома так длинны, что идущие по ним невольно ускоряют шаг. Иногда можно увидеть человека, мчащегося к лифтам во весь дух, словно это не человек, а беговая лошадь.

Я поднялся на восьмой этаж и вошел в маленькую квартирку. Чертог в псевдорусском стиле сиял. «Слишком шикарно для простой училки», – мелькнуло в голове.

Зоя накрыла стол. Мы торжественно выпили. Я старался быть галантным. Ей было не меньше сорока пяти, но природа одарила Зою Борисовну некоей щедрой чарующей, знойной и властной красотой. Может, и вправду надо жениться, обрести дом…

– А где тетради, можно взглянуть?

Она поднялась, словно тихоокеанский лайнер проплыла в дальний конец комнаты, порылась в ящиках письменного стола и вытащила заветные манускрипты.

Я взволнованно подошел к ней сзади, протянул руки. Она отложила тетради: «Обними меня». Слова ее ветром пролетели в голове, я закачался, взгляд затуманился, мир покрылся радужными пятнами. Теперь, наверное, я уже должен жениться, как честный человек…

Зоя задремала. Я встал, прошелся по комнате, подошел к огромному окну, затем к письменному столу. «Ну уж нет». Взял тетради. Будем считать, что это на память. Напоследок взглянул на спящую Зою, быстро оделся и вышел прочь. Странно, но даже мысли не возникло, чтобы расправиться с ней. Вот что такое женское обаяние. Может быть, еще вернусь. И тогда…

«Тогда, тогда, тогда» – стучат колеса. Я мчусь на фирменном поезде в Петербург. В Кунсткамеру, только там смогу, наконец, получить окончательные ответы. Тетради, которые листаю лежа в купе, – немыслимы, необъяснимы. Они меняют всё. Всё, о чем думал я, о чем думали другие несчастные исследователи «Тихого Дона», не имеет никакого отношения к действительности.

Еще тогда в Зойкиной квартире, мельком заглянув в вожделенные тетради, я заметил в них нечто странное. Заметил, но не придал значения. Другое волновало меня в те минуты… Придя в отель и вновь раскрыв их, – сразу понял, что не так. Почерк! Крюковский почерк – беглый, трудно различимый; шолоховский – размашистый, четкий, уверенный. Здесь нечто среднее: два абсолютно разных почерка то сливаются в один, то чередуются буквально в каждом предложении, в каждом слове. При этом никаких помарок, все написано аккуратно, одного цвета чернилами. Буквы как будто спорят одна с другой. Или… сами с собой? Невероятная догадка поразила меня: чья рука выводила эти каракули, при каких обстоятельствах, в каком году?!

Я схватился за телефон. Набрал Боббера.

– Шура, мне нужен криминалист.

На другом конце провода помолчали.

– С чего это вдруг, зачем?

– Не пугайся, все нормально. Просто мне нужно подвергнуть экспертизе рукопись. Узнать, какого она года, однородны ли по времени записи, подвергалась ли более поздним воздействиям. Ну, чернила там проверить, бумагу.

– Ты где? – голос Боббера звучал тревожно.

– Я в Москве.

– Хорошо, жди, будет криминалист.

Три дня ушло на экспертизу. Я бродил по городу сам не свой, хотя в душе не сомневался в ответе эксперта.

Ответ гласил: тетради датируются не позднее 1920 года; текст написан одной рукой, что следует из сочленения букв, химический состав чернил идентичен. Использовалось одно и то же перо, приблизительно в одно и то же время!

Я смотрел на записку эксперта со странным чувством. Поразительная, хрустальная пустота царила в голове. Тщательно упаковав все свои бумаги, зарядив купленный накануне револьвер, поехал на вокзал.

* * *

Однажды Умберто рассказывал мне, как прятался на спор в парижском Консерватории науки и техники. «Лучшее место, чтобы скрыться от глаз смотрителя, это перископ. Он находится в стекольном зале, что несколько нелогично, – на мой взгляд, ему самое место в зале оптических приборов. Знаешь, Вильгельм, чего только не лезет в голову, когда ты один, нелегально, в перископе…»

Знаю, Умберто. Хоть перископа в Кунсткамере и нет, но, притаившись в кабинке туалета, я тоже успел подумать о многом. Прежде всего о том, что, к сожалению, нет Кнорозова. Куда он делся? Будь Юра на месте, не пришлось бы мне битый час сидеть в сортире. Этот час показался веком. Слышались шаги последних посетителей, последних сторожей. Наконец погасили свет, и воцарилась полутьма.

Осторожности ради я должен был оставаться на месте. Если заболят ноги, можно присесть на унитаз. Время закрытия музея, конечно, не означает конца работы служащих. Меня взял страх: что если придут мыть пол, отскребать засохшее дерьмо, перетирать каждый толчок? Потом я подумал, что, так как музей открывается не самым ранним утром, скорее всего, нужники убирают перед открытием, а не в ночные часы. Видимо, так и было, по крайней мере, вокруг никто не рыскал. Только какие-то дальние шорохи, сухие щелчки, вероятно, захлопываемые двери. Надо было ждать. В кабинет директора я еще успею.

Несколько раз глубоко вдохнув и выдохнув, подумал: пора!

Многое изменилось в Кунсткамере за последние годы. После загадочной смерти Фегеляйна на открытии выставки «Генрих Гиммлер. Тибетские версты» сняли директора. Кинжалова тоже погнали из хранителей тибетской коллекции. Если бы не Кнорозов, наверное, вообще вылетел бы, но Юра выхлопотал ему место в своем отделе доколумбовых цивилизаций. Самое интересное, что на место Кинжалова назначили того самого старичка Фадеева, который якобы «совсем плохой».

Ничего, оказался крепкий старичок. Настолько крепкий, что когда после олимпийской революции снимали всех приспешников Каминского и, естественно, выгнали бывшего директора, освободившееся место предложили престарелому, еще советскому писателю. Старый дед устроил в Кунсткамере настоящий разгром. Повыгонял кучу народа, нанял новых, среди коих подозрительно много было евреев. Сильно переделал экспозицию. Само собой, убрал и выставку «Тибетские версты». Гиммлер уже в России не катил.

Убрать-то убрал, но 14-й зал занял под свой кабинет. Ничего себе, – шептались старые сотрудники, – прежний хоть и фашист, а сидел скромненько в маленькой комнатушке, а этот – седина в бороду, бес в ребро – отхватил себе трехсотметровые хоромы. В хоромы, кстати, никого не пускали. Посетителей Фадеев принимал в выгороженной, неудобной приемной. Это вызывало еще большее возмущение. То ли гнушается, то ли скрывает чего-то.

Только наиболее влиятельные, такие как Кнорозов, сотрудники знали: днями и в особенности ночами Фадеев проводит в своем огромном кабинете необычайные опыты с печатающей машиной, украшенной золотой литерой «W».

«Машина выдает поразительные сведения, отвечает на любые вопросы, черпая знания, по-видимому, непосредственно из ноосферы Вернадского, – любил рассказывать Кнорозов. – Сведения поступают в виде рулонов, снабжены загадочными шифрованными кодами и упаковываются Фадеевым в специальные фиолетовые тубусы».

Кнорозов, оказывается, однажды умудрился заглянуть в директорский кабинет и увидел, что он уже

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату